1 [к 16//3]. Вероятное влияние диалога между барином и слугой из комедии Н. А. Некрасова «Осенняя скука»: «Ты сыт? — Сыт-с. — Одет? — Одет. — Обут? — Обут. — Пригрет? — Пригрет. — Жена твоя сыта? — Сыта. — Одета? — Одета. — Обута? — Обута. — Пригрета? — Пригрета. — Дети твои по миру не ходят? — Не ходят…» и т. д. Это лишний пример того, как интимно знали классиков В. Катаев и другие писатели гудковской школы и как небанально умели они переносить структурные модели из классических в злободневные советские тексты. Пьеса Некрасова была поставлена в 1902 г. и вызвала значительный интерес; была переиздана театральным отделом Наркомпроса в 1919 г.

2 [к 16//5] Об особой знаковости фамилии «Семашко» свидетельствует способность ее служить своего рода паролем при общении разноязычных, но составляющих одну семью граждан СССР: «Я нагоняю двух казаков [казахов] — старого и молодого. Старик некоторое время смотрит на меня часто мигающими глазами, а затем членораздельно говорит: — Семашко Москва бар [есть, имеется]… Старик обращается ко мне вторично, тыча пальцем в мою сторону, причем из всех его слов я понимаю только два: Семашко и бар. Предполагая, что он принимает меня за Н. А. Семашко, я отрицательно покачиваю головой и на «русско-казакском» языке говорю: — Моя Семашко ёки [нет]» [В. Дробот, Паровоз через пустыню, Ог 11.11.28]. Напомним, что в этой роли общепонятного пароля выступала фамилия «Ленин» (см. эпизод с партизанами, допрашивающими американца, в «Бронепоезде» Вс. Иванова).

3 [к 16//5]. «Открытие Америки», Колумб в связи с именно театральным новаторством — метафора, видимо, уже бытовавшая в культурном дискурсе эпохи и взятая оттуда соавторами. Мемуарист передает, например, слова известного театрального критика старого закала А. Р. Кугеля, который в частном разговоре в 1927 говорил: «Мы не можем быть перманентными Колумбами», — и добавил, что «в других областях искусства тоже давно не видно никаких Колумбов» [Рафалович, Весна театральная, 38].

4 [к 16//6]. Как указал А. Д. Вентцель, «слово «студент» в 20-е годы употреблялось в смысле «человек, бывший студентом при старом режиме»… для нарождающегося советского студенчества использовалось слово «вузовцы»» [Комм, к Комм., 77]. Ср. гордые слова булгаковского профессора Ф. Ф. Преображенского: «Я московский студент». Ассоциация эта вполне могла работать на тот ореол забытых теней или «мертвых душ», который отмечен нами в отношении обитателей общежития. Но было вполне употребительно и слово «студент». Для 20-х гг. характерно сосуществование старых и новых терминов: почтальон — письмоносец, спорт — физкультура, коммунист — партиец и др. [см. ДС 29//6, ЗТ 7//3].

Приложение

Москва в эпоху «Двенадцати стульев» (из воспоминаний А. Гладкова)

Москва середины двадцатых годов. Нэп в разгаре. Витрины Петровки и Столешникова демонстрируют последние парижские моды. В традиционном послеобеденном променаде можно увидеть эти моды на живых образцах. Бесшумно летят извозчики-лихачи на дутых шинах. Вечерами они вереницами стоят у ресторанов. Вывески магазинов и кафе подчеркивают деловую и духовную преемственность с прошлым: молочные носят имена Чичкина и Бландова, сушеные фрукты — Прохорова, пивные — Корнеева и Горшанова, кафе — Филиппова и Сиу. Тощие клячи тащат по городу закрытые грузовые фургоны. На них имя: «Яков Рацер». Это продажа угля по телефонным заказам. Иногда частники прикрываются видимостью артели или кооператива, и, например, популярная аптека на Никольской называется «Аптека общества бывших сотрудников Феррейна». Потом исчезнет и этот фиговый листок, но еще долго москвичи будут называть аптеку именем Феррейна, от которого осталось только одно это имя, и привычка сохранит его почти до наших дней, как и легендарное имя купца Елисеева.

Но есть и другая Москва — Москва Госплана и наркоматов, Москва заводских окраин, рабкоров, комсомольских клубов, Москва Маяковского и Мейерхольда, Университета имени Сунь Ятсена и Сельскохозяйственной выставки. Эти две Москвы — нэповская, с ее обманчивым блеском, и советская, коммунистически-комсомольская — даже во внешнем облике города существуют рядом, почти несмешивающимися слоями, как жидкости с разным удельным весом. И, пожалуй, это самая яркая и бросающаяся в глаза особенность Москвы двадцатых годов. Торопливая, как бы сама не верящая в свою долговечность, показная роскошь нэпа и демократический аскетизм советской Москвы. Аскетизм этот несколько демонстративен: он связан уже не столько с материальным уровнем жизни, резко поднявшимся после укрепления советского рубля, сколько с желанием противопоставить что-то всему «буржуйскому»; он полемичен, вызывающ и доходит до крайностей. Меховщик Михайлов выставляет в своем магазине на углу Столешникова и Большой Дмитровки соболя и норки, а в комсомоле спорят о том, имеет ли право комсомолец носить галстук.

Перейти на страницу:

Похожие книги