Задрожала фараонская бородка. — Стилизованная заостренная или в виде бруска бородка — черта богов и фараонов на древнеегипетских изображениях; встречается также у сфинксов. В советское время мода на подобные бородки (плюс пенсне) сохранялась в основном среди старорежимных интеллигентов, изображенных, среди прочего, на рисунках Н. Радлова к книгам М. Зощенко («Лишние люди», Л., 1930, «Личная жизнь», Л., 1934 и др.). Герой И. Эренбурга Алексей Тишин наделен и бородкой, и пенсне [Хулио Хуренито, гл. 5; см. ниже, примечание 6]. Иностранец в 1933 отмечает, что бороду в городах уже не носят, хотя иногда на улице можно встретить «хорошо одетого господина с маленькой заостренной бородкой, с портфелем — вероятно, это профессор или судья, служивший и при новом, и при старом режиме» [Oudard, Attrait de Moscou, 30, 32; то же в 1927: Noe, Golden Days, 53].
В одном из очерков Л. Андреева интеллигент лоханкинского типа характеризуется следующим сравнением: «Тощий, как
С фараоновыми коровами связан и лоханкинский мотив голодовки. Он отсылает нас к библейскому рассказу [Быт. 41, 1-31], где фигурируют тощие коровы, аллегория засушливых годов. С голодным годом — правда, без участия фараоновой коровы — ассоциируется и бородка А.С.Тишина, этого собрата Васисуалия по социальной прослойке: «Показательней] русск[ий] интеллигент с жидкой, как будто в год неурожая взошедшей бородкой» [Хулио Хуренито, гл. 5].
Этот узел библейских ассоциаций в обрисовке интеллигента позволяет предположить знакомство соавторов с очерком Л. Андреева и сублиминальное применение к Лоханкину андреевского выпада в адрес интеллигента.
Между «коровой» и «фараоном» существуют и другие переклички, менее заметные, отдельные от интеллигентского топоса. Как известно, ругательным прозвищем полицейского во французском языке служит vache — корова (ср. знаменитое «Mort aux vachest» в «Кренкебиле» Анатоля Франса), а в русском— «фараон». Видимо, эта ассоциация двух понятий в начале XX в. была живой и ощутимой, иначе пришлось бы считать простым совпадением, например, стихотворение в «полицейском» (целиком посвященном сатире на полицию) номере «Сатирикона». Обращенное к полицейскому, оно кончается словами:
13//5
Упиваясь своим горем, Лоханкин даже не замечал, что говорит пятистопным ямбом… — Переход персонажа с прозы на стихи, причем не цитируемые, а оригинальные — едва ли не уникальный случай в русской литературе (если не считать водевилей). Вне русской почвы можно указать некоторые параллели, например, диалог Лукиана «Менипп», где заглавный герой после посещения преисподней (где он общался с Гомером и Еврипидом) говорит цитатами из трагедий и «Одиссеи», вызывая этим досаду собеседника: «Да перестань ты говорить ямбами; ты, видно, с ума сошел»; прозаические сцены «Генриха IV» Шекспира, где подобное происходит дважды, оба раза в трактире: когда Фальстаф изображает короля [1.2.4] и когда пьяница Пистоль врывается, размахивая шпагой и произнося угрожающие ямбы, полные шутовской риторики [II.2.4]; повесть Жюля Ромэна «Приятели» (Les Copains, 1922), где бродяга, подбирающий окурки, вдруг начинает говорить александрийскими стихами [гл. 2]. Два последних примера сходны с ямбами Лоханкина в том, что стихи предстают как нарочито неумелые, с преувеличениями, нескладицей, повторениями, прозаизмами, нарушениями размера. Как более косвенную аналогию можно упомянуть то место в «Даре» В. Набокова, где пятистопные ямбы неожиданно вводятся в цитату из Маркса, «чтобы было не так скучно».