— Да вы не бойтесь, — проворчал Владимир Аркадьевич, возясь у шкафчика в углу. — Не кусается. Вот берите — ка, пейте.
— Что это?
— Не яд, гарантирую. Напряжение надо снять. Ну?
Борис Николаевич задержал дыхание и проглотил горькую жидкость. Снова страх: зачем я это делаю? Не хочу! И непонятное упрямство: не испугаете! Вот возьму…
— А аппаратура у вас импортная, надо полагать? — спросил Борис Николаевич. Хотел спросить, но вдруг оказалось, что язык ему не повинуется. Лицо Владимира Аркадьевича угрожающе надвинулось на него, угрюмым и насмешливым было это лицо, а в глазах непонятная тоска.
— Готов, надо полагать, — проворчал он, наклонившись. Борис Николаевич хотел возмутиться, но ничего не вышло: сидел, как тряпичная кукла, и даже моргнуть не мог.
— Значит, не боишься, говоришь? Правда тебе нужна? Получишь. Всю сколько есть… не отплюешься. Пара вариантов — и хватит. Все ясно. Еще мурло для статистики. А, один черт!
Этого Борис Николаевич уже не слышал. И, конечно, не чувствовал, как Владимир Аркадьевич ловко надел на него манжеты с пучками проводов, насажал на грудь датчиков и вытащил откуда — то из — за кресла тяжелый шлем. Рывком надвинул ему на голову, отошел к мерцающей красными огоньками панели, покосился через плечо и резко утопил клавишу.
… — Привал, — сказал старшина, и Борис Николаевич прямо с шага рухнул на колкий лесной мусор. Низкое солнце уже не просвечивало лес насквозь, но зной не ушел — висел между стволами горячим киселем, паутиной лип к мокрому лицу. Борис Николаевич медленно стащил пилотку и вытер лоб. Рука была словно чужая, да и все тело тоже — вялое, налитое той равнодушной усталостью, когда уже не чувствуешь ни комариных укусов, ни боли в стертых ногах. Просто бездумно идешь, пока надо, и также бездумно падаешь, если не надо идти.
— Притомился, Николаич? — дружелюбно спросил старшина.
— Немного, — ответил он с благодарной улыбкой. Только Шелгунов и остался ему из прежней жизни — единственный уцелевший из их роты. То, довоенное, стало теперь таким далеким, таким ненастоящим, что как — то странно было о нем вспоминать. Валя, Сережа, новая квартира, которой он так радовался когда — то. Словно и не его была эта жизнь — придуманная или вычитанная где — то, — а его жизнь началась всего пять дней назад тем страшным — первым и последним — боем.
Он невольно втянул голову в плечи, спасаясь от застрявшего в ушах воя бомб. Бомбежка, а потом танки. И ночь, когда не стыдясь слез, он брел за Шелгуновым… куда — то… куда — нибудь…
Остальные уже потом прибились. Зина… Борис Николаевич повел взглядом и увидел, что Зина спит, уткнувшись лицом в колени. Выгоревшая гимнастерка плотно натянулась на лопатках, стриженые волосы свалялись и посерели от пыли.
Саня сидел рядом, преданно сторожа ее сон. Он был щупленький и конопатый, на полголовы ниже Зины, совсем мальчишка рядом с ней. И взгляд у него был детский — серьезный, неподвижный взгляд деревенского мальчика, и еще совсем мальчишеский, ломкий голос. Зину он знал три дня, а казалось — всю жизнь, и само собой разумелось, что он идет рядом с ней, тащит ее медицинскую сумку и покорно сносит ее грубоватые шутки.
Но тут — Борис Николаевич зябко повел плечами — раздался голос, который за эти три дня он успел возненавидеть:
— Че глядишь, Санька? Опять журавель на твою Зинку пялится! — и замешкавшийся где — то Васька плюхнулся на землю рядом со старшиной.
Саня промолчал, Шелгунов покосился неодобрительно, а Борис Николаевич только вздохнул.
— Лафа Зинке! Какого хошь выбирай: хошь длинного, хошь короткого! Слышь, Зин, может на меня глянешь? Я те как раз впору!
— Тю, кобель, — отозвалась Зина, не поднимая головы. — Дрючок добрячий тебе впору!
— А те чо, грамотный нужен? Чтоб по — ученому все разобъяснил?
— Разговорчики, Козин! — сердито бросил старшина.
— Так я чо? Я шутю!
— Взгреть бы тебя за твои шуточки! — сказала Зина, разогнулась, потерла лицо руками. Простое было у нее лицо: широкое, скуластое, с маленькими быстрыми глазами и большим ртом.
— Это кто же меня взгреет? — спросил Васька задиристо. — Журавель, твой, што ли?
«Господи, я — то причем? — с тоской подумал Борис Николаевич. — Ну чего он все ко мне цепляется?»
— Да сама управлюсь, — сказала Зина равнодушно. — Бачила я вашего брата, вже осточертело. Петро Трофимыч, у тебя водицы нема? Горло печет, аж тошно.
…Уже стемнело, когда они уперлись в ревущее шоссе и часа три лежали в кустах, ожидая просвета. Но шоссе не стихало, машины мчались одна за другой, нагло взблескивая подфарниками, и Шелгунов вдруг поднялся и страшным голосом крикнул:
— За мной!
Дважды грохнуло на шоссе, стало светло, толстый столб пламени уперся в почерневшее небо. И плотная стена свинца упала на кусты; завыло, застонало, защелкало вокруг. Ни одной щели, ни одного просвета, ни единого глотка воздуха. Смерть. Всюду.
Борис Николаевич упал на землю и пополз прочь. Все вдруг исчезло: шоссе, лес, деревья. Только пули и страх — и ни единого просвета, ни одного глотка воздуха.