Когда проплывали у последней пожженной деревни и недавних могил, в борт вонзилась стрела. Каянцев на берегу и среди руин видно не было. Да и стрел больше не прилетало.
— Развяжите, стервятники! — требовал ватажный голова, когда устроили новую стоянку для ночлега.
Угрюм молча кормил его с ложки, а потом сделал ему постель у костра и укрыл стеганым одеялом. Сам улегся рядом — стеречь...
В бледно-желтом свете зари к умершему за ночь костру подсел человек. Босоногий, в исподней длинной рубахе, с босым же лицом едва повзрослевшего отрока.
— Другого раза не будет, Митрофан.
Он будто продолжил разговор, когда-то прерванный. Но Хабаров не помнил ни его, ни разговора.
— Кто ты?
— Иванушка я. Из Устюга. Не узнал ты разве меня?
Атаман сбросил одеяло и сел.
— Вон как о тебе твои слуги заботятся, чтобы ты себе большего худа не сделал, — кивнул на его узы блаженный. — А ты сам о себе небрежешь. Помнишь слова-то мои?
— Не помню... Про чашу что-то.
— Она и есть, — опять покивал Иванушка. — Чаша твоя последняя, полная крови человечьей. Страшно тебе?
— Страшно, — пробормотал Митрофан. — Никогда так не было. Жжет меня всего, будто кипятком обварился снаружи и внутри... — Он потянул связанные руки к блаженному и, словно в бреду, стал лихорадочно просить: — Погаси огонь, юродивый! Не дай сгореть заживо! Погаси!
— Я над твоим огнем не властен. А ты вот что сделай. Возьми ведро и роняй в него слезы всякий день и всякую ночь. Когда наберется полное, тогда будет чем залить пламя.
— Смеешься надо мной, юродивый?!
— Ну вот те раз, смеюсь! Помнишь еще-то, что говорил тебе?
— Сказал же, не помню.
— Про полночное солнце, — напомнил блаженный. — Видал ты его на своих путях-странствиях?
— Видал. В Норвеге видал и на Мурмане.
— Туда иди. Ныне тебе в самый раз, а в другой и не соберешься уже. Да ведро-то прихвати.
Иванушка достал позади себя деревянную бадью, внутри которой что-то со стуком перекатывалось. Откуда и взял-то ее.
— Как же я пойду связанный?
— Разве ты связан?
Хабаров посмотрел на руки. Они были свободны, точно Угрюм не накручивал с утра полдюжины узлов. Веревка лежала у ног, на которых тоже не оказалось пут.
Угрюм храпнул сильнее и, открыв глаза, мутно уставился на атамана. Но не проснулся. Перевернулся, затих.
Блаженный пропал, как не было его.
Митрофан подобрал ведро и зашагал на север под синей кровлей просыпавшегося леса. Почти туда, где вставало солнце.
10
Каянская земля от времен Великого потопа хранила его разлившиеся воды. Так много тут было озер, переходивших одно в другое, тянувшихся на многие версты. Не меньше того рек, речушек, скачущих падунами через обрывы и кручи, проток, собирающих в себе рыбу, ручьев, бурлящих среди камней. Но озера преграждали путь чаще, и берега их тоже почасту были враждебны к человеку: угрожали болотинами, вставали непроходимой дебрей, вспучивались скалистыми горами.
— Каянь — Окаянь...
— Каянь — окаянства край...
— Каянь — благодать окаянных... Каиновых детей...
— Каянь — покаянь...
Без малого месяц он повторял одни и те же слова, точно заклинание. Продирался, как лось или медведь, сквозь леса. Как олень в поисках белого мха, забирался на скалы. Ломал ноги на камнях в ледяной воде, переходя гремящие ручьи. Переплывал на топляке реки. Изнуренный смертельной борьбой с течением, лежал на берегу, как утопленник. Проваливался по горло в болоте. Жарил грибы, горстями ел морошку, малину, чернику и бруснику. Острогой из засапожника и палки бил рыбу. С ней же охотился в ягодниках и моховых болотах на куропаток. Как зеницу ока берег огниво и кремень, которые нашел в деревянном ведре, — дар блаженного.
Солнце с каждой ночью дольше задерживалось за краем земли и лесов. С каждым восходом сдвигалось на полдень, дальше от севера. Не увидеть уже в это лето полночное солнце. Значит, когда он достигнет цели, надо ждать будущего лета.
А какая у него цель? Куда он идет?
Об этом вовсе не думалось. Может быть, он умрет, не дойдя. Тогда всем будет проще. И ему, и тем, кто направил его в неведомое. В дикой холодной Каяни было много путей, по которым могла прийти смерть. А если не умрет — как будет жить?
Будет жить, умирая. Для этого мира он станет мертвецом. Он и теперь уже мертв. Огонь лижет его мертвую оболочину. А душу давно выжрал, превратив в уголь.
От всего человека осталось лишь имя, которое дал ему при крещении приходской поп в Торжке. За него только и можно еще держаться, как за слегу, с которой шел через болотины и ручьи. На имя наращивать нового человека. Да возможно ли это?
— Митрофан!
Он так стремительно разогнулся, что опрокинул ведро, стоявшее на валуне среди плещущей воды. Убитые острогой рыбины поплыли прочь.
Она стояла на берегу. Казалась легкой, как туман, едва касающейся ногами россыпи камней, увитых водорослями. Смотрела с мольбой. С той самой, которую он оборвал броском топора.
— Алена! — хрипло вырвалось из его глотки, уже отвыкшей кричать.
Она была та же самая — только что-то в ней изменилось. Не лицо с резко прочерченным рубцом поперек лба. Не взгляд. Но от нее к нему шла невидимая волна глубокого, темного страдания.