Васюка пробрало холодом. Он догадался, о каком попе речь.
...Ни молочный поросенок, ни семужьи брюшки в винной подливе в рот не просились, и норвецкого зелья нутро не принимало. Младший Палицын сидел за столом ненастный, хмурее тучи. Старший, напротив, пил чарку за чаркой, с виду не хмелея, только в голосе и в лице усиливалась жесточь.
— Душегуб он. Сбесясь, жену свою в церкви зарезал, при людях. Быть бы ему за это в цепях да в подземелье до скончания жизни... Но поп этот хитрый придумал, как наказания избечь. Вывез мертвую женку в море, и сам теперь в море живет.
— Да ведь неизвестно еще, какое наказание хуже, — недоумевал Васюк, — в цепях сидеть или на неверный морской ход себя навечно обречь. Весла из рук не выпускать и мертвый смрад обонять!
— А кто ж тебе подтвердит, что он доныне труп в гробу возит? Выбросил давно бабу в воду, а гроб для виду оставил.
— Какого виду-то?! — Васюк сердился, не умея понять этой странной, нелепой и жутковатой истории.
— Страх на поморских мужиков нагоняет своим гробом. Чтоб не заступали ему путь, стороной обходили. Служильцы мои, которых я о прошлом лете посылал за душегубом, с того же страху не сумели его выловить. Вывернулся он тогда, проклятый. А ты, Васька, мужичьих небылиц про этого гробовоза не слушай, скорее дело сделаешь. По пути его пойдешь вокруг Мурманского Носа, где ни то встретишь. Как возьмешь его, дальше иди на Мурман, в Кольский погост. Там монастырь новоначальный, лет восемь как ставленный. Настоятеля тамошнего Феодорита тоже в подпалубье к себе посадишь под стражу...
— Ты ополоумел, Афоня?! — растерялся Васюк. — Монахи мирской власти и наместничьему суду не подлежат.
— Окромя душегубства и тяжкого разбоя. По этим делам я буду судить их, Васька, — неприятно осклабился Афанасий. — И попа керетского, и игумена кольского, духовника его, который покрывает убийцу. В своем монастыре привечает его, прокорм дает. Не только что на мирской суд не выдал его, но и от церковного отгородил, обманными письмами прельстил соловецкого игумена и новгородского архиерея. А кто душегуба от суда скрывает, тот сам суду подлежит как разбойник... Кроме прочего, настоятель тот кольский, как ведомо мне, колдовством балуется.
— Как?!
— У лопских колдунов заклятье есть на ветра, слыхал? Кто на Мурмане живет или промышляет, тем эта ворожба хорошо знаема. А с попом окаянным непогодливые ветры по морю ходят.
Давеча норвецкого посланца чуть не утопило. Странные ветры, будто заклятые. Будто нарочно попа укрывают, подойти к нему близко никому не дают. А кольский игумен, даром что лопарей крестит, сам от них лопским кудесам научается.
Афанасий махом влил в горло остатки норвежской водки из чарки, заел скользким грибом. Кликнул слугу и велел принести из служебной горницы ларь с бумагами. Затем налил в чарку Васюка, придвинул к нему.
— Пей... После Колы пойдешь к норвецкому рубежу, на Печенгу-реку.
— Пощади, Афоня! — взмолился младший. — Эдак я и к осенним ветрам не вернусь.
— Вернешься. Дело опять же нехитрое. К тем двоим в подпалубье к себе добавишь третьего, троицкого игумена Трифона.
Васюк небыстро взял чарку, выпил до дна. Вытаращив очи, заел хлебом. После мрачно вопросил:
— Этого-то за что?
Палицын-старший вынул из поднесенного слугой ларца бумагу, развернул, передал брату.
— Что это?
— Изменное письмо Трифона к свейскому королю. Посыльного с сей грамоткой взяли в Кеми, искал там провожатого из корел, чтоб довезли ее до свейской крепости Овлуй на Каяне-море. А писано в ней, что Трифон со всем своим монастырем и монастырскими угодьями готов отдаться под руку свейского короля, платить ему дань и признать прочие мурманские земли владением свейской короны... Трифон тот давно замечен в изменах. Лет тридцать назад он под другим именем водил в Каянь ватагу даньщиков. Известно подлинно, что часть собранной казны он скрыл и в последнем походе людей своих множество перебил, а сам в бега подался. Теперь он монах, имеет свой монастырь и снова замышляет измену... Понял теперь, Васька, что за служба чрезвычайная тебе предстоит?
Васюк отдал грамоту и потянулся за бутылью.
4
Он всегда останавливался у островка Гагачья луда. Бросал весла, пересаживался с кормы к бочке, наполнял кружку водой и медленно тянул глоток за глотком. Блуждал взглядом по береговым скалам, по отвесной горе, высившейся ровно против луды и увенчанной на краю большим поморским крестом. Вспоминал самое начало, от которого дорожка покатилась через годы, через горе, через морское чистилище.
Несколько гагок сидели на луде рядком и под сеющим дождем напыженно посматривали на болтающийся в волнах карбас. Пара моржей, возлежавших там же, при виде человека стекли с островного камня в воду и казали оттуда довольные усатые морды. Как будто даже те самые, что нежились тут в прошлый раз, в пору несмелой еще северной весны. Ветер, неизменный спутник, тоже зацепился за луду, прилег передохнуть.