– Потому, пане Владислав, – сказал Еремей, обращаясь к нему, – что ты сам этого не хочешь… Ты возмущаешься, как смертное и нетерпеливое создание, a patiens quia aeternus пример наш должен учить нас терпению. Ты бы хотел, чтобы справедливость приходила по зову в соответствии с твоими желаниями, с твоей формулой, сразу, а Господь Бог мудрее нас, ведёт её неизменным порядком согласно своему закону. Его воле, а скорее этому Его закону необходимо подчиниться.
– Старые сказки! – прервал Владислав. – Вижу, чувствую, а не понимаю хода людских вещей и даже временной победы зла; поэтому проклинаю мир и людей…
– Однако ты согласишься, – сказал Еремей, – что безопасней и разумней подчиниться нерушимому закону, который правит миром, чем его бессильно проклинать… или желать напрасно переделать.
– Как же это такое святое, такое великое, такое чистое дело, как наше, могло упасть! Это ведёт к атеизму! – крикнул раздражённый юноша.
– Нет, – сказал Еремей, – это ведёт к признанию нашей глупости, к признанию неподходящих средств, используемых в хороших целях, но по-детски… Впрочем, ты ошибаешься в предположении. Что доказывает, что дело проиграно? Дело живёт и может победить, когда считают его погребённым… то, что мы упали, ничего не доказывает; то, что мы за него страдаем, не убеждает, что они победили… Дороги, которыми Провидение ведёт к своим целям, неисповедимы…
– А эта глупая и подлая Европа! – прервал Владислав. – Так святотатственно нас покинуть! Так отказываться от общего дела по причине эгоизма!
– Похоже, всё это было необходимо и обязательно нужно для самого дела, которое должно пройти и через огонь почтенного энтузиазма, и через лёд равнодушия и усталости, и через кровь и борьбу, чтобы ясным, великим, неоспоримым встало перед миром.
Владислав пожал плечами.
– Я понимаю это только таким образом, что вынуждают нас перевернуть мир вверх ногами, к общей революции, к…
– Времена вооружённых и жестоких революций, дорогой пане Владислав, – сказал спокойный Еремей, – безвозвратно прошли. Революции доказали свою бесполезность, человечество другими дорогами должно идти к прогрессу. В начале они имели свою прелесть, потом опыт показал, что они ни на что не пригодились, а оказывают очень вредное влияние на экономику всей общественности… Будущее пойдёт медленней, но безопасней, без этих судорог.
– Тогда я не понимаю, почему вас русские ведут с нами, – воскликнул Владислав, – когда вы такой реакционер?
– Потому, что русские – самые большие на свете революционеры… тот слеп, кто этого не видит. Однако они не любят революций, которых сами не делают, и поэтому тащат вас, а не выносят тех, кто ссылается на бессмертные права, которые они притесняют; поэтому ведут меня. Для них ты, пане Владислав, со всей своей честностью был бы гораздо более лёгким для обращения, чем я; крайние доктрины всегда соприкасаются друг с другом. Прюдон с доброй верой защищает русских, я не верю в революцию, в радикализм, в угнетение человечества определённой формой и поэтому, наверно, иду в Сибирь. Если бы ты родился русским, делал бы то же, что они делают… я вздыхал бы и соболезновал.
Владислав глубоко задумался.
– Мы никогда бы не могли друг друга понять, это напрасно, и однако идём вместе…
– В поход! В поход! – начали кричать выходящие толпой из кабака солдаты. – В поход!
Но в эти минуты на пороге появился офицер.
– Подождите! – крикнул он. – Ещё не пора, достаточно времени…
Солдаты поставили оружие и снова вошли в сени, а пленники продолжали прерванный на мгновение разговор, как если бы сидели в самом удобном салоне.
Затем на пустынном тракте вдалеке показались клубы пыли, и глаза всех обратились на этот единственный занятный предмет, который был ещё загадкой. Из-за тучи пыли видны были только головы трёх лошадей, одной в оглоблях, двух, скачущих по бокам. Приближаясь, стал более заметен крытый, достаточно большой тарантас, на козлах которого сидел бородатый ямщик, бодро погоняя коней. Какая-то голова высунулась из кибитки и голос изнутри приказал остановиться перед кабаком.
Узники в молчании осматривали экипаж, когда из него выскочила женщина, тревожно оглядываясь; подбежав к сидевшему на краю дороги Юлиушу, она со сложенными руками упала перед ним на колени… послышался крик, все с любопытством обратили глаза в ту сторону… рыдание и стон прерывали тишину.
– Мой господин! Мой господин! Это я! Это я! – воскликнула женщина.
И, говоря эти слова, она хватала, целовала его ноги.
Юлиуш был бледен, неподвижен, как статуя, на лице заметно боролись самые противоречивые чувства, которые он сдерживал; наконец неверие, холодность, сомнение внезапно выплеснулись и он наклонился к женщине, крича:
– А! Эта минута награждает за всё… прости… прости… я счастлив! Ты невиновата!
– А! Неужели ты, господин мой, мог подозревать меня… неужели мог?
И голос ей изменил; закрыв руками лицо, она плакала; но говорить дольше солдаты не дали, прибытие кареты выманило их из корчёмки; они грубо, грозно начали кричать на женщину и ругать её, что посмела без разрешения приблизиться к пленнику.