Я закрыла дверь, легла на кровать, но мучилась и не могла уснуть. Сначала от растерянности перед человеком. Потом от стыда. А потом — с ужасом распознав в отце тонкое, строптивое и гордое существо, которое живет и в маме. Под первым или вторым слоем всякой бытовой ерунды. То есть в них всё еще были живы эти две половины какой-то одной живой субстанции, которые томились, тосковали, придирались к окружающим в поиске друг друга. Спустя двадцать лет я вдруг осознала, какая трагедия, что эти люди расстались.
Слушая веселые истории о том, как я чуть не выпала из окна, и глядя на мои волосы и руки, перепачканные краской, знакомые задают логичный вопрос:
— Зачем ты делаешь это сама?
И, вспомнив тех безалаберных наемных работников, которые уже приложили к дому равнодушную силу, и не желая говорить о них, ты отвечаешь:
— Потому что никто это не сделает так, как я.
И в тот же момент ловушка захлопывается. Ты видишь деда с желтыми пальцами, которые так исколоты шилом, что ничего уже не чувствуют, потому что дед шьет войлочные тапки для всей семьи. Тапки на резиновой подошве, которой сносу нет. Видишь бабку, которая, пыхтя и опираясь на костыль, красит ограду могилы деда. Потом отчима, который всю жизнь строит свой дом один, и дом так и недостроен.
Птицы летят на юг. Рыбы уплывают в теплые моря. А ты как дерево, навсегда привязан к этому дому, к этому окну, и корни эти и держат, и душат. И смерть играет с тобой в поэзию, притворяясь распахнутым окном, которое некому покрасить.
Пришел ящерица. Назвала Пётр. Пили кофе, говорили о погоде. Пётр даже вздремнул. Потом отпустила его. Он, правда, не очень хотел переползать с теплой ладони на мокрую, холодную траву. Но такова его пресмыкательская судьба.
Вырастет Пётр большой и старый, будет лежать на горячем камне и рассказывать внукам, как сидел в детстве на теплой ладони огромного, но доброго великана. Может, самого Бога. И Бог с ним говорил. А внуки будут слушать, кивать змеиными головками и переглядываться. Мол, совсем дед из ума выжил.
А после семи спускается такая благодать, что могу, наконец, ответить на вопрос «зачем я здесь». Все кругом умиротворенно цвиркает, стоит и течет, и как бы бездарно ты не прожил день, но и на тебя спускается благость просто за то, что ты жил здесь, под солнцем. И только женщина, купившая недавно дом за поворотом дороги, кричит и кричит на своего больного сына. Сын мычит и не может ответить. Женщина поселилась здесь с семьей недавно и часто провозит коляску с больным мальчиком вдоль нашего забора. Она улыбается и глядит по сторонам, и сын улыбается и глядит по сторонам. Но к концу дня устает она быть матерью больного сына и кричит на него до хрипа. Но потом устает кричать.
И приходит вечер без комаров, но с цикадами. И я смотрю на плохо покрашенные белые створки окон, и в сумерках они кажутся ослепительно прекрасными.
А потом звезды, огромные, как в горах, зависают над каждыми десятью сотками. Они есть и у меня, и у мамы с больным мальчиком. Они висят как божья геометрическая задача, которая так велика, что не разрешить ее никакой самой сообразительной головой. Звезды видели, как плещется море здесь, на краю Среднерусской возвышенности, они перевисят и меня, и несчастную мать больного мальчика, и мой дом с белыми окнами и все это глупое деление земли на квадраты и сотки. Но сейчас мы сложены, скомпонованы вместе и нужны друг другу. Мы вечерний хор, акафист, целое и часть. Мне нужны и мальчик с его страданием, и его крикливая мать, и наверное, я им тоже нужна, иначе кто писал бы это.
И ответ на вопрос «зачем?» лежит здесь по-простому, сверху. И знает его даже старуха, которая, отерев руки о фартук, садится вдруг возле своего бессмысленного огорода на лавку и смотрит в небо…