С. Ю. Витте и его штаб, если можно так выразиться, остановился в превосходной гостинице St. Regis. В полную противоположность японским дипломатам, ведшим самый замкнутый образ жизни, представители России совершенно не скрывались, что доставляло несомненное удовольствие американским журналистам.
Витте также всюду показывался, и его изображения пестрели на страницах нью-йоркских газет. В один из первых дней пребывания в Нью-Йорке он поехал осматривать город.
Конечно, за ним помчались репортеры и сыщики, которые должны были охранять «царского посла». К их великому удивлению, они увидели, что Витте приказал ехать в еврейский квартал Bowery.
Я не знаю, что представляет собой теперь этот квартал, тогда это был один из самых грязных и невзрачных кварталов громоздкого города.
На углу какой-то улицы Витте приказал остановиться и, подозвав маленькую еврейскую девочку, продававшую цветы, купил у нее букетик и дал ей русский золотой.
Это произвело фурор замечательный, и чуть ли не в тот же самый день на страницы газет попала и девочка, и золотой, и родители девочки. Американская печать в значительном своем большинстве находится в еврейских руках. Представьте себе, какое значение было придано этому жесту «царского посла».
Думали увидеть неприступного, напыщенного царедворца, а увидели человека, который просит поддержки у печати и заявляет, что он сам журналист. Думали увидеть «погромщика», а вот же этот посол едет в еврейский квартал, разговаривает с еврейской девочкой и дарит ей «царский золотой».
Все это было слишком необыкновенно, даже сенсационно для того, чтобы не взволновать печати и не увидеть ее симпатии.
Много позднее я попал с моим английским другом Роб. Лонгом и с целой компанией американских журналистов в тот же еврейский квартал, в небольшой еврейский мьюзик-холл.
Кто-то из моих спутников шутки ради сообщил директору театра, что я известный русский князь и путешествую инкогнито…
Нам отвели лучшую ложу, и директор рассыпался в любезностях. Когда мы уже собирались уходить, он просил нас остаться, так как хочет представить нам свою труппу.
После этого представления оркестр неожиданно заиграл русский гимн.
Я встал, и встали мои спутники. Театр был наполнен исключительно евреями, и я мог опасаться какой-нибудь демонстрации. Вышло наоборот: почти весь зал встал и аплодировал.
И эта популярность выросла еще больше после его путешествия в Портсмут.
Витте отказался ехать туда морем, будучи очень плохим моряком. Ему предложили экстренный поезд, он отказался и просил только, чтобы ему дали вагон.
В Бостоне его ожидали все нотабели города во главе с губернатором штата. Кто-то сказал Витте несколько приветственных слов, Мартенс отвечал, но в это время под огнем фотографических аппаратов и вспышки магния репортеры увидели необычайное зрелище.
К русскому министру шел вызванный им машинист с локомотива, наскоро вытирая руки паклей.
Витте неожиданно отошел от толпы встречавших его, поздоровался с ним и через переводчика стал его о чем-то с интересом расспрашивать. Он интересовался некоторыми деталями, кажется, тем, как поезд мог прийти раньше назначенного срока или чем-то в этом духе. Это интересовало министра как бывшего «помощника начальника станции».
Вновь фурор, вновь портрет Витте и машиниста и восторг перед демократичностью этого удивительного посла самодержавного царя. <…>
Перед тем чтобы окончить эти мои отрывки воспоминаний, я хочу рассказать, как Витте использовал «молодого человека», как говорит обо мне гр<аф> С. Ю. Витте в своих заметках[173].
Как я уже писал, я действительно был очень молод, и рьян, и доверчив.
За два дня до подписания мира поздно вечером в бар, или, как его называли, в пальм-гарден пришел лакей Витте Василий и заявил, что С. Ю. просит меня немедленно к себе.
Я застал его в большом волнении. Он ходил по комнате и просил меня отправить телеграмму моему отцу. В ней нужно было дать понять, что мир невозможен, что, к сожалению (для Витте), он не может заключить мир, что кампания «Нового времени» ему очень повредила.
Он делал большие жесты и даже крестился широким крестом, призывая Бога в свидетели того, что он все сделал, чтобы добиться мира, но что Петербург ему мешает.
На прощание он обнял меня и просил отправить эту телеграмму немедленно.
Я был растроган и видом расстроенного Витте, и оказанным мне доверием, т. к. он дал мне обещание никому об этом из других журналистов не сообщать.
В этом настроении я, так чтобы этого не заметили мои коллеги, отправил телеграмму.
На другой день слухи о том, что мир не будет подписан и что конференция окончится ничем, распространились в нашей гостинице.
Вечером Витте вновь меня вызвал и сказал: «Ваш отец может быть доволен, мир невозможен». Он был совсем расстроен, опять крестился и просил никому ничего не говорить о моем с ним разговоре.