Из этого заявления явствовало, что японцы сами понимали неприемлемость этих пунктов и рассчитывали на «торг». С этого момента переговоры приняли определенное направление. В заседаниях (причем я переводил на английский язык слова Витте, Комура отвечал мне по-английски, и я повторял его ответы по-русски) происходило обсуждение пунктов японской ноты, и по каждому пункту составлялась тщательно редактированная резолюция; общее впечатление было таково, будто вырабатываются уже окончательные условия мирного договора. Подлежали обсуждению, стало быть, девять пунктов. Заседания происходили почти ежедневно, иногда то та, то другая сторона заявляла о необходимости перерыва. Когда было два заседания в день – во время перерыва мы завтракали с японцами в общей столовой, но делегации держались отдельно. На мою долю почти всегда выпадало быть «звеном» между нашим и японским краями стола, и благодаря такту и какой-то специфической «гордой скромности» японцев ни разу не было никакой серьезной неловкости.
Тем временем кипела другая работа. Витте лично склонялся к тому мнению, что Сахалин придется уступить, т. к. уже после начала мирных переговоров (во время которых военные действия продолжались) остров был фактически захвачен японцами; в вопросе о контрибуции, как я упомянул выше, он колебался, но на Петербург в смысле уплаты он не влиял.
Благодаря необычайно умелому обращению Витте с корреспондентами печать перешла на сторону России. Тайна переговоров была известна журналистам и передавалась им в том виде, в том освещении, которые нужны были Витте. Вся пресса (за немногими исключениями) приходила к выводу, что японцы желают продолжать войну ради денег. В то же время в O
9 пунктов были обсуждены, и японцы отказались от требования о выдаче судов, но настаивали на уступке Сахалина и на уплате 1200 миллионов рублей контрибуции. По вопросу о Сахалине Витте телеграфировал дважды, убеждая государя, что уступить придется. Первую телеграмму он составил очень тщательно и убедительно и вечером собрал у себя делегатов – Розена, Ермолова, Мартенса, Покотилова и Шипова, а также меня позвал на собрание. Три раза прочитал телеграмму и затем просил всех откровенно высказаться. Никто не сказал ничего по существу, и были сделаны лишь робкие попытки смягчить категорический тон телеграммы. Один только Покотилов заявил, что вполне согласен с основным положением телеграммы и с ее редакцией. «Ну, а вы что думаете?» – обратился ко мне Витте, на которого нарочитая неопределенность отзывов делегатов, видимо, произвела тягостное впечатление. Я отвечаю, что не считаю себя компетентным, так как не состою делегатом. Витте возразил с некоторой резкостью (хотя уже в это время относился ко мне крайне доверчиво и даже почти дружески): «Если я вас спрашиваю – значит, хочу знать ваше мнение». Я ответил, что сам имею привычку очень категорически высказывать то, в чем я сам твердо убежден, считаю это принципом хорошим и ему советовал бы от него в данном случае не отступать. А потому вполне присоединяюсь к словам Покотилова. Телеграмма пошла.
На вторую телеграмму по тому же предмету последовал ответ: «Я сказал уже и повторяю: ни пяди земли и ни копейки денег».
Через несколько дней в американских газетах появилось известие о разговоре государя с американским послом и о «серьезных уступках»; а несколькими часами позже получена была телеграмма о том, что государь, во внимание к настойчивой просьбе президента, соглашается на уступку Южного Сахалина.
По получении этой телеграммы снова появилась надежда двинуть переговоры с той мертвой точки, на которую они стали вследствие категорического отказа нашего по двум пунктам: о Сахалине и о контрибуции.
В следующем заседании Витте передал японцам ноту, в которой говорилось, что Россия наотрез отказывается от уплаты военного вознаграждения, но ввиду фактического завладения японцами южной частью Сахалина согласна уступить ее по мирному договору. Японцы, ознакомившись с этим ответом, заключавшим указание на то, что в нем – последнее слово, что на дальнейшие уступки государь не согласен, – пожелали прервать переговоры впредь до получения ответа из Токио. Эти три дня были, быть может, моментом наибольшего напряжения закулисной работы Рузвельта и также и крупнейших международных и американских финансистов.