«Неблагодарный! Я ведь сделала это ради тебя, Рене! — восклицала разгневанная красавица. — Ты ещё будешь умолять! Всё кончено между нами, раз и навсегда!»
Таких сцен у них уже за этот год было три, а год только начался. Наутро Нати протрезвеет, одумается и примется умолять сама. И он сможет в который раз ответить на её стенания словами старой жестокой баллады, авторства битого кнутом пажа Столетова:
Когда-то кудрявый нежный Столетов исполнял эту песенку для кавалера де Монэ, аккомпанируя себе на клавикордах. А теперь лысый растолстевший пиита подвизается под боком у столь же толстой цесаревны Лисавет. Если ещё от пьянства не помер. А где кавалер де Монэ — и вспоминать не стоит.
Рене сбросил шубу на руки лакею и поднялся по лестнице в покои. Стол в обеденном зале сервирован был фарфоровыми морковками и рыбами, глазированными обманками работы итальянца Палисси, каждая тарелка ценою в небольшой крестьянский хутор. Гофмаршал никогда не ужинал дома, боялся за знаменитую свою тонкую талию. Рене кончиками пальцев погладил по хребту особенно изящно изогнутую рыбку, белую в изумрудной перепутанной осоке. Рыбка-обманка, ложная добыча среди переплетённых трав, намертво приклеенная глазурью ко дну тарелки…
Кейтель ждал его, как всегда по вечерам, вернее, уже в ночи, перед зеркалом. Дворецкий снял с хозяина палево-золотой парик, переменил расшитые золотые туфли на мягкие, домашние. Расчесал волнистые волосы с красивыми, словно бы нарочно нарисованными, серебряными прядями, и Рене тут же привычным жестом заправил волосы за уши.
На невысоких колоннах по обеим сторонам зеркала красовались два золотых пупхена, вычурные, нелепые, всем своим видом попирающие тонкий стиль лёвенвольдовской спальни. То были, конечно, не ангелы равновесия и не ангелы благовещения. Всего-то навсего те самые пупхены де Монэ, когда-то подаренные кавалеру сердечным другом Артемием Волынским. Взятые из дома казнённого кавалера на память матушкой Екатериной. И отданные ею потом капризному любимцу Рене Лёвенвольду, просто потому, что мальчику очень хотелось такую игрушку.
— Доктор мой спит?
Рене стёр с лица краску, кожа у него была вымороченная от грима, как у старых актёров. И тёмные без золотой туши ресницы и брови на пепельном лице казались трагическими.
— Почивает, — согласился Кейтель. Он медленно и бережно выпутывал господина из многослойного придворного кокона, словно чистил луковицу — кафтан, жилет, галстук, манжеты, тонкая, почти прозрачная испанская рубашка.
— Разбуди, а? — попросил Рене совсем по-детски, капризно. — Скажи, что зубы отклеились.
— Разбужу, как милости вашей будет угодно.
Кейтель накинул на плечи хозяину золотой шлафрок, с отеческой улыбкой поклонился и вышел вон.
Рене поплотнее завернулся в шлафрок, забрался в постель, под полог, и по одной сбросил с ног мягкие тапки — столь задорно, что они далеко отлетели. Выкопал из-под подушки длинный ажурный шарф и сундучок с нитками и спицами, разложил — шарф размотался до пола — и принялся вязать. Он считал петли, поминутно взглядывая на дверь.
— Откройте рот, сиятельство, и скажите «а», — доктор Климт, лохматый со сна, в полосатом халате, влетел в спальню, усы его сердито топорщились, как зубная щётка.
Рене отложил вязание, покорно открыл рот, Климт потрогал острые кошачьи клычки.
— Ничего не отклеилось, всё держится, вы паникёр, сиятельство.
— Да я просто заскучал по тебе, братец лис…
Рене кокетливо склонил голову к плечу.
— Я так и понял, — проворчал Климт, — да только не по мне вы заскучали. Вот, держите своё снотворное.
Он вынул из кармана сине-золотую, в звёздах и в лунах, табакерку и положил на подушку. Рене тут же взял её, раскрыл, держа на кончиках пальцев, как бокал вина, и дважды вдохнул табак. Глаза его сделались туманны и влажны.
— Вышел месяц из тумана, — прочитал Рене севшим голосом детскую считалку, глядя на синюю, звёздную табакерку, инкрустированную впридачу всеми фазами луны, — вынул ножик из кармана. Буду резать, буду бить… Так говорил юнгер-дюк Карл Эрнест, прежде чем хлестнуть кого-нибудь кнутом по ногам. — Рене приглашающе провёл ладонью по простыне рядом с собой. — Садись же ко мне, братец лис.
Климт присел, на самый краешек, далеко от хозяина.
— Вы чересчур увлекаетесь опием, сиятельство! — сказал он сердито. — Как бы не пришлось и от этого яда спасать вас потом. Как тогда мы с вами лечились, в тридцать четвёртом — почитай, добрый месяц. С седьмых небес пришлось вас тогда снимать.
— С седьмых небес, — эхом повторил Рене. — Ты тогда, как Орфей Эвридику, за руку вывел меня — обратно жить, — Рене поднял рукав, и подушечками пальцев провёл по тёмным, глубоким шрамам вдоль вен. — Ты спас меня, заново завязал оборванную нить моей жизни. А скажи, что чувствуешь, вот так уведя человека за руку с того света? Кто я для тебя теперь?
— Как дурное непутёвое дитя, — в усы усмехнулся Климт, — хоть вы меня и старше.