Когда выдавалась свободная минута, Петро жарил, парил, варил, мыл полы. Жена принимала это как должное, благодарности от нее не ждал, скорее, наоборот. Как-то вытер чистым полотенцем окно, так она раскричалась:
— Кипятила, кипятила, а ты… Трудно же стирать, если бы ты знал…
А он подумал: «Как жить с тобой трудно, если бы ты знала…»
Раз всю ночь громко и торопливо била с крыш капель. Нудно всхрапывала жена. Петру не спалось. Вспоминал он свои поездки: спокойную созерцательность джалал-абадских улиц, тишину переулков Нарына, суетливость ошских базаров. И показалось ему, что всю жизнь прожил он на берегу быстрой и светлой реки, но ни разу в этой реке не искупался…
Нюша покою тихо радовалась, а он не любил дремотную жизнь. Дружков Петра жена знала только по его рассказам, заочно: за километр от дома красный свет включала, чтобы, значит, в гости никто не заявился, чтобы не дал перебоя привычный такт семейной жизни.
«У нас с тобой, Петенька, психологическая несовместимость в жизни», — не раз говорила она. Петро, жалея себя, думал: «Не в психологии, видно, дело, а в том, что меня еще иногда на танцы тянет, тебя же — в теплую постель…»
Через несколько годочков приучился Петро летом спать под толстым пуховым одеялом, перестал даже на футбол ходить. Дружки утром о матче расскажут, и ладно…
Думал мужик и решил: дети за дурных родителей не в ответе. Растить их надо вместе с Нюшкой. От жены можно убежать, а от своей совести не скроешься. Детям — жить.
В родную деревню из мест заключения вернулся некто Константин Б., мужчина молодой и высокий, с ясным взглядом каких-то уж очень доверчивых глаз. Укатал его в края суровые и строгие дружок, односельчанин… Ну, дружок не дружок — сосед, заполошный, крикливый мужик, которому деньги понадобились для того, чтобы от нелюбимой жены подальше смотаться.
Костя-то поначалу руками-ногами отбивался, отказывался, не хотел пачкаться, да через некоторое время сломался. Уговорил проклятущий сосед. Тайком привезли полнехонький грузовик колхозного сена и толкнули кому-то из своих, деревенских, за шестьдесят рубчиков…
Справедливости ради заметим, что Косте из этой суммы ничего не досталось, не взял он ни копеечки, однако судьи отсчитали ему на полную катушку — за соучастие: Костя шоферил, на его машине и был привезен с дальнего безлюдного участка тот стожок сена. Вроде, никто и не видел, но деревня, сами понимаете, не то место, где можно незаметно увести у соседа старое помойное ведро, а тут целая машина сена.
Считай, Костя сам вину поровну разделил между собой и соседом.
Сидел он долго. Увозили в тюрьму, сыну Вовке был год с маленьким хвостиком, а вернулся, когда пацану шел седьмой год. Полных пять лет отгудел папаша от звонка до звонка, как говорят там. Приехал, парнишку не узнать. На вокзале, при встрече, даже показалось: чужой ребенок стоит рядом с Верой, женой, потому как весь тюремный срок хранила память толстяка-карапузика с большими, всегда очень серьезными глазами. Ходил он, согнувшись, как старичок, ступал осторожными, щупающими шагами и все время держал наготове цепкие ручонки, чтобы в случае чего ухватиться за диван или стул.
К отцу мальчишка привязался так, что даже за дверью узнавал не только его голос, но и шаги, встречал, задыхаясь громким восторженным воркованьем, и уже до самого сна не отходил ни на шаг. Ужинать приходилось вместе с сыном, он и засыпал у отца на руках, причмокивая и посапывая. Костя очень дорожил этими приятными, сладкими минутами, когда сердце томилось, сочилось острой жалостью к клубочку собственной плоти.
А теперь вытянулся на перроне рядом с Верой бледнолицый парнишка, худощавый, губастый, большеротый, угластый, головой чуть ли не по грудь матери. Если что и осталось от того, прежнего сына Вовки, так это глаза; не выражение, а их огромность, которая, помнится, даже пугала некоторых: слишком уж по-чужому, как нарисованные, глядели они с симпатичного детского лица. Но хорошо помнил Костя, как радостно светлели глазищи Вовки при встрече с ним, отцом…
А теперь взглянул он на вышедшего из вагона с легкой ношей отца любопытно, но без радости. Когда Костя подошел к нему, протянул руки, хотел поднять и прижать к груди, мальчишка насупился, отвернулся и, отступив на шаг, замер, закостенел весь. Не прикасайтесь ко мне, — говорил весь его вид, — не прикасайтесь, иначе убегу. У Кости обиженно дрогнули краешки губ, смущенной, не очень уверенной ладонью едва он дотронулся до затылка сына, как тот сделал еще один шаг назад, затравленно взглянул по сторонам, вновь выказывая свое желание убежать.
Костя обнимал плачущую, размягшую Веру, поглаживал ее по вздрагивающей спине и, дыша в ухо застоялым махорочным запахом, с недоумением и обидой шептал:
— Что это с сыном-то приключилось, а, мать?
Вера молча, сквозь счастливые слезы, улыбаясь, прижимала голову Кости к своей щеке и со значением подмаргивала: все, мол, образуется, одумается парнишка, опомнится, привыкнет, сколько лет не виделись. Она легко подтолкнула Костю к Вовке, попросила вполголоса: