После опровержения Сталиным положений «Нового учения» секта имени Марра распалась. Бывшие сектанты при этом никуда не делись — их никто не преследовал, и, хотя некоторые руководящие посты им пришлось оставить, отдельные из них со временем снова выбились в большие начальники. Например, в 1960-е институт языкознания Академии Наук СССР сразу после яростного антимарровца Бориса Серебренникова возглавил бывший марровец Федот Филин, по-прежнему тяготеющий к идеологическому надзору в лингвистике. Но они уже перестали быть организованной силой, не могли вредить, как раньше, а некоторые даже стали неплохими учёными. Тот же Филин стал видным специалистом по истории восточнославянских языков и диалектов — если бы не марровское прошлое, он, пожалуй, вошёл бы в историю лингвистики со знаком «плюс».


[Одной из особенностей Перестройки, которое трудно было заметить, находясь внутри неё, — поразительное сходство входа страны в советскую эпоху с выходом из неё. Оба периода отметились камланиями наступившей свободе, наивными ожиданиями, что искусство, избавившись от цензуры, разродится невиданными шедеврами, и довольно массовым увлечением псевдонаучной ересью. В первой половине 1920-х одним из видов интеллектуального помешательства оказалось учение академика Марра, во второй половине 1980-х — вера в экстрасенсов и бесконтактные способы лечения специальными движениями рук].


В завершение профессор сообщил, что мне как будущему историку необходимо учиться работать с первоисточниками и вручил две тонкие книжки — это были мои первые первоисточники. В одной были собраны интервью Сталина, где «Новое учение» подвергалось критике. Другую написал виднейший марровец с фамилией, которая поначалу показалась мне смешной, — Аптекарь. Но затем дед вскользь сообщил, что Валериан Аптекарь в 1937-м году был расстрелян, и это произвело на меня сильное впечатление. Осторожно листая пожелтевшие страницы, я поинтересовался: «За что?» и, получив ответ «Да уж было за что», протянул: «А-а».

После столь внушительной лекции я подустал, а деду захотелось курить. Но мы оба были довольны — и друг другом, и сами собой, и тем, что наши отношения теперь стали (в этом не было сомнения) намного ближе. Я чувствовал себя посвящённым в тайны недавнего прошлого и был полон оптимистических предчувствий, что это — ещё только начало.

Профессор, заметив, что на улице уже начало темнеть, вызвался меня проводить до троллейбусной остановки. И хотя бояться было абсолютно нечего, я не стал слишком упорно отказываться, чтобы не нарушить только что возникшее единство. На улице дед набил свою трубку, и мы зашагали по двору, мимо грязного снега и луж.

Напоследок я несколько смазал впечатление о себе, как о будущем серьёзном учёном, хотя и старался наполнить свой голос настоящей академической заинтересованностью. Я спросил: а как на самом деле возник язык? Мне почему-то казалось, что на этот вопрос наука уже лет двадцать-тридцать как дала убедительный ответ. На дворе как-никак стояли прогрессивные 1980-е — люди стали уверенно летать в космос, появились ЭВМ и много другого, чего не было при Марре. В каждой квартире теперь был телевизор, у многих и телефон, а кое у кого начали появляться видеомагнитофоны. Странно было бы, если бы эта древняя, а, стало быть, не очень сложная, проблема, до сих пор не была бы решена.

Дед удивлённо крякнул: похоже, его поразил уровень моей наивности. Но всё же решил меня подбодрить: на этот счёт существуют разные теории, но ни одна из них не является общепризнанной — окончательное решение ещё только предстоит найти, и, возможно, это сделает моё поколение.

Последнюю фразу можно было отнести к числу дежурных реверансов в адрес научно-технического прогресса — подобные фразы нам нередко говорили в школе, чтобы мы понимали, какая на нас лежит ответственность, и хорошо учились. Однако в этот раз профессор невзначай угадал будущее. Шесть лет спустя (когда я толи всё ещё учился, толи уже не учился в московском вузе) нам удалось найти — не новый, но убедительный — ответ, как возник язык. Нас было двое: я и слегка сумасбродная девчонка по имени Клавдия.


С того дня дед стал называть меня в разговорах «дорогой историк», интересоваться у матери: «Как дела у историка?», и вскоре я и сам поверил, что история — это моё. Помимо лестного положения в глазах профессора Трубадурцева выбор исторического поприща, наконец-то, уравнивал меня с Шумским и Зимилисом, которые давно определились с тем, кем хотят стать.

Перейти на страницу:

Похожие книги