Как и договорились, дед написал Павлу Михайловичу, но из осторожности сделал это не сразу после Победы, а только через пять лет — после сталинского развенчания марровцев и «Нового учения о языке». Вкратце сообщил, что жив-здоров, воевал, получил ранения и теперь преподаёт в университете нашего города. Письмо было направлено по месту бывшей отсидки, а ответ спустя несколько месяцев пришёл с адреса московского правоохранительного учреждения. Он состоял всего из одного слова: «Молодец». Больше они друг другом не интересовались.

— Да-а! — выдохнул я. — Потрясающее совпадение! Ну, то есть — что вы снова пересеклись…

И, чувствуя, что можно расспрашивать дальше, осторожно произнёс: а как там было вообще — в лагере?

Дед ответил не сразу. Он задумчиво скривил рот и левой рукой, где у него не хватало мизинца и безымянного, стал растирать лоб — словно так ему было проще извлекать воспоминания.

Об этом мне никто всей правды не расскажет, произнёс он, наконец. Помнишь, мы говорили о совести? В лагере ей не место — там даже слова такого нет. А почему нет? Потому что ни один заключённый не заинтересован в сохранении общества, в котором находится. Можешь кому-то помочь — помогаешь. Не можешь — а так бывает почти всегда — выкидываешь из головы. Поэтому почти все друг другу — чужие. Чужой — это кто? Тот, на кого не распространяется действие твоей совести. Лучше всех это понимают профессиональные сидельцы — воры. Они друг друга так и называют — «свои». Даже блатной жаргон у них зовётся «свой язык». Для них тюрьма — дом родной, они заранее знают, что в неё попадут. И заранее для себя определили: вор — человек, остальные — питательная среда. А обычные люди сидеть за колючей проволокой не готовятся: у них в лагере территория совести — в размер собственной тени. Пожалеть получается только себя и в лучшем случае ещё трёх-четырёх — земляков или подобных тебе по профессии. Что ж удивляться, когда такое хочется забыть. Кому посчастливилось вырваться, те даже между собой о лагере упоминают лишь по касательной — когда вспоминают товарища по несчастью. Об остальном помалкивают, ибо им по умолчанию про себя и друг друга всё ясно.

— Свобода для зэка — рай, а в раю, дорогой историк, про ад не говорят.

— Некоторые всё же говорят, — осторожно возразил я. — В журналах много печатают воспоминаний…

— Так и они вспоминают только то, о чём хотят, — скептически отозвался дед. — А о чём не хотят — о том не пишут. В лагерь все попали по-разному. И сидели по-разному. Кому-то больше повезло, кому-то меньше. Кто-то вёл себя так, а другой вот так. Я же говорю: всей правды тебе никто не скажет. А правда в том, что выжить в лагере хочется намного сильнее, чем остаться человеком. О нечеловеческих условиях — да, пишут. Голод, холод, запредельные нормы, подлые урки, злые вохровцы — вокруг этого и ходят. А о том, что в нечеловеческих условиях мало кто, включая их самих, человеком остаётся — редко кто распространяется. Исподволь хотят показать: я-то достойно отсидел!.. Вот тебе хорошее задание, лингвистический анализ: бери любые воспоминания и посчитай, сколько раз встречается слова «хлеб», «еда», «баланда», «голод», а сколько раз «сочувствие»? Из этого и исходи. Если встретишь «я как всегда смалодушничал», «я утратил жалость», «я стал затравленным существом» — можешь автору доверять. Остальных дели надвое. Только найдёшь ли? Кто в лагере совесть сохранил, тот, считай, святой. Говорят, и такие были, да мне не попадались. Я сам себе иногда удивлялся — сколько во мне тоски, страха и злобы. От прежнего меня и не осталось почти ничего! И если подохну — дома жалеть будут не меня, а того весёлого и отзывчивого парня, которого нет давно. Я же в человека снова превратился только на войне — когда почувствовал, как много рядом своих. Пусть ко мне лично они не испытывают особо тёплых чувств, но они знают, что я — свой, в бою буду прикрывать и помогать. И я про них знаю, что они — свои, будут в бою прикрывать и помогать. А в лагере, дорогой историк, не так: там ты и сам не человек и других оцениваешь: «опасен — не опасен», «полезен — не полезен». Так животные друг на друга смотрят, а не люди. Но если ты сам человечность в себе сохранить не сумел, то как можешь другого обвинять в бесчеловечности? Он ведь тоже может сказать: «Меня таким сделали, мне приказали» и кивнёт на третьих, а те на четвёртых. И так по кругу — конца не найдёшь.

Я издал тяжёлый сочувственный вздох: мне хотелось, чтобы этот разговор, которого я так ждал, уже закончился.

Трубка потухла. Профессор снова чиркнул спичкой и стал громко втягивать воздух.

Перейти на страницу:

Похожие книги