Шереметьева Евгения Георгиевна, ходил слух, была по рождению графиней. Шереметьевы были богатыми вотчинниками в Нижегородской губернии и родственниками Евгении Георгиевны. Никто этого не знал точно. Но достоверно было одно: что ее муж, полковник, принимал участие в колчаковском мятеже, пропал без вести, может быть, жил за границей. Евгения Георгиевна осталась с ребенком, без средств. Она хорошо знала языки, но никто не хотел брать ее в школу. Иван Дмитриевич взял ее из сострадания. Она имела немного уроков, мало зарабатывала, ютилась с ребенком в каморке у старухи — городской мещанки. Ребенка девать было некуда, и она оставляла его в сторожке у Марфуши… А когда он подрос, ему было уже четыре года, она его брала с собой на уроки. Он сидел на задней парте тихо, смирно, пугливо прислушиваясь и озираясь своими огромными серыми глазами. Из благодарности или из чувства самоохранения она никогда не перечила комсомольцам. Она ужасно боялась потерять место работы и делала все для того, чтобы не подумали, что у ней на уроках ученики бездельничают, ходят вверх ногами, открыто заявляют о ненужности немецкого языка… и ее третируют, как это и было на самом деле.
Учителя питали к ней чувство жалости, смешанное с брезгливостью, неприязнью, даже с презрением. Поняв, что репутация Евстафия Евтихиевича пошатнулась, она теперь везде выступала против него. Вот и сейчас учителя испытывали большое чувство неловкости, никто к ней не присоединился, но и не одернул ее… Все сидели как в воду опущенные… И только Евстафий Евтихиевич жестом отмахнулся от нее, как от мухи, и продолжал:
— Уважаемый докладчик — столичный человек и по характеру личного быта — городской холостяк. Ему не знакома русская сельская жизнь школьников, и он, ратуя за труд в школе, думает, что труд для наших школьников небывалая новость. А вы спросите у каждого школьника, чем он занят дома, и вы удивитесь многообразию их труда. Боже праведный! Да это они вас, Вениамин Григорьевич, должны наставить на путь истинный, заставить полюбить физический труд и понять его значение, а не вам их… Эх уж эти варяги!
Иван Дмитриевич оборвал его и сказал:
— Вы забываетесь, дорогой. Вы перебарщиваете. Я лишаю вас слова… К чему эти оскорбительные и недостойные советского учителя намеки о варягах?
— Забывается. Вернее — зарывается. Он ответит!.. — разъярясь, вскрикнула Евгения Георгиевна, и багровые пятна выступили у ней на лице и на шее. — Он дискредитирует наш коллектив. И мне стыдно за него, стыдно, товарищи, стыдно.
— Сами забываетесь, — ответил ей Евстафий Евтихиевич, — флюгер. Держите нос по ветру, смотрите, не ошибитесь… И в сервилизме тоже есть мера.
Все вскочили с мест. Иван Дмитриевич пробовал водворить порядок, но ничего не получалось, и он объявил собрание закрытым.
На улице Пахарев очутился с Петеркиным рядом.
— Тут работы непочатый край, — сказал Петеркин.
— Однако вам тут трудновато было одному…
— Что делать? Не пасовать же перед мещанином. Хотя, надо сказать, у Афонского не отнять начитанности, и он крепок, как египетская пирамида. Но ведь начитанный дурак больше дурак, чем дурак невежественный…
Пахарев пожал ему руку:
— Вы не будете одиноки…
— Да я об этом и не беспокоюсь… Что будет скоро? Прекрасные лаборатории, библиотеки, учебные пособия, система обучающих машин — и учитель окажется пережитком. Только ученик и книга, ученик и прибор, ученик и механизм… И вот тут и вырастет знающий, общественно активный, привыкший сам добывать знания, профессионально-подкованный специалист.
Идя к дому, Пахарев осмысливал, что видел и слышал. Содержание речи Петеркина не было для него новым: у него у самого это все, что касалось трудовой школы, в зубах навязло. Но его привлекла одержимость этого человека, Петеркин казался как бы пришельцем из другого мира: всех тревожил, был глашатаем смелых истин и не робел ни перед какими трудностями. Правда, поражала Пахарева в нем одна черта: это представление о легкости создания новой школы и о воспитании нового человека в кратчайший срок. Пахарев знал, что труднее привить ребенку один хороший навык, чем написать ученый труд о человеке как предмете воспитания… Но и горячность эту в Петеркине, и идеологический экстремизм, и неточность, и вывихи в формулировках объяснял его темпераментом, одержимостью, молодостью и особенностью воспитания. Перемелется — мука будет… «А старик занятный. И вовсе это типаж не из Гоголя и Островского».
Утром отправился Пахарев в девятую группу. Но группа вся была на улице.
— Почему вы не в классе? — спросил он.
— А думали, что вы не придете, — ответил Рубашкин. — Каждый год первый месяц раскачиваемся да налаживаемся. То учителей нет, то учеников нет. То расписание не налажено, то разлажено, то настроение понизилось, то температура повысилась…
Окружающие засмеялись, и кто-то взвизгнул:
— Крой, Рубашкин, наше взяло. Долой шкрабиловку!