— Постарайся не игнорировать комендантский час, — говорю я. — Завтра в одиннадцать репетиция у хореографа. Если будешь клевать носом, можно считать, что деньги ушли на ветер.

— Ах, ну что такое недосып в нашем возрасте?! Нужно пользоваться молодостью, пока есть время!

Появляется рикша. Я сажусь в кабинку. Вера и Су Линь провожают меня и уезжают веселиться в «Парамаунт».

Я еду на рикше домой и думаю о войне. Эти мысли навеяны таинственным японцем, которого я никогда не видела, и, вполне возможно, его вовсе не существует, его просто выдумали русские танцовщицы, чтобы подразнить меня и удовлетворить свою жажду сплетничать. Я заранее боюсь этого японца, и одновременно мне хочется, чтобы он был. Образ японца состоит из страха и ненависти, это образ врага, захватчика, но где-то на самом примитивном уровне души он символизирует власть, а власть притягивает, завораживает меня, как любую молоденькую самочку, — и я борюсь с этим притяжением, как умею, делаю попытки перенаправить обрывки искушающих фантазий в размышления о тяготах войны и о том, что из-за клубного успеха позволила себе совсем расслабиться и забыть, что война-то продолжается, и все мои достижения иллюзорны, и радости жизни могут испариться в любой момент, а им на смену придут ужасы бездомного существования или лагеря для интернированных. Я обвиняю себя в бездумной расслабленности, в отсутствии готовности к неприятностям, хотя совершенно непонятно, как можно облегчить возможные беды постоянной готовностью к ним, ведь если уж они наступят, то готовься не готовься, а придется нести тяготы в любом случае. Однако психика услужливо подсовывает мне рефлексирование над неразрешимыми вопросами, чтобы отвлечь от самих этих вопросов и заставить выпустить пар в области доступных мне моральных оценок. И я усердно мучаю себя пустыми размышлениями о войне, потому что не знаю, чем еще можно унять приступ внезапного беспокойства перед неизвестностью.

Я растравляю себя до такой степени, что не могу заснуть: мне мерещится, что стоит потерять бдительность и закрыть глаза, как хлипкая входная дверь будет выбита штыками японцев, пришедшими забирать меня в лагерь. Мне становится понятно, почему Вера затащила меня жить с собой на этом клочке бетона: по-видимому, ее тоже мучили ненужные страхи о неразрешимых вещах, когда она лежала здесь одна ночами, вдалеке от других жильцов, завернувшись в одеяло, после того как выключена лампочка под потолком…

Вера, да — Вера, одним только своим присутствием, своей глупой болтовней спасает меня от ужаса неизвестности и спасается сама с моей помощью. У Веры закалка против тьмы ночных страхов сильнее, чем у меня, но ей тоже невозможно долго находиться в одиночестве. Поэтому мы друг другу дороже, чем родные сестры. Вера — это моя семья сейчас, думаю я, она — как теплый круг света от настольной лампы, горевшей на столе в кабинете у отца в самые спокойные дни моего детства. Мое сознание цепляется за Веру, я говорю себе «как хорошо, что она скоро вернется», и постепенно успокаиваюсь; мои мысли меняют направление, замедляются, и я засыпаю.

Вера переживала свои собственные столкновения с реальностью войны. Однажды — не в тот раз, когда я доводила себя ночными страхами, лежа в одиночестве, а позднее, может быть, недели через две или еще позднее — она вернулась из дансинг-холла в странном подавленном настроении и рассказала, что видела, как японский офицер застрелил девушку-китаянку, отказавшуюся танцевать с ним. Вера сказала, что в полном народу зале выстрел был почти не слышен, но оркестр перестал играть, и люди стали суетиться, а когда толпа немного рассеялась, они с Су Линем увидели девушку, лежащую в луже крови. «И никто ничего не мог сделать или даже высказать, как это возмутительно, понимаешь? Мы все просто стояли и смотрели, как бараны», — повторила несколько раз Вера с каким-то злым беспомощным выражением.

Я прекрасно поняла, какую мысль она хотела донести: самым ужасным оказалось бессилие, с которым ты наблюдаешь за разворачивающейся перед тобой катастрофой; невозможность помочь, исправить, защитить человека или когда кто-то демонстративно попирает привычные ценности, заставляя осознать твою полную ничтожность. Эта личностная ничтожность в мирные периоды не так заметна, весь фасад цивилизации выстроен так, чтобы у людей создавалась иллюзия своей значимости, но во время войны, когда законы перестают действовать, нелепая незначительность каждого, у кого нет возможности пустить в ход оружие, становится особенно зримой.

В тот вечер Вера еще много раз повторила, что она не может поверить, что можно застрелить человека в месте, полном людей, и какой дурой она себя почувствовала, когда поняла, что может лишь глупо стоять и смотреть, но я вовремя остановила ее сползание в порочное рефлексирование о неразрешимых проблемах. Я бросила ей ночную рубашку и выключила свет, заявив, что красавице китаянке уже не помочь, а Вера мешает мне спать своими излияниями.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги