Он прерывисто дышал. Волнение крови причинило ему физическую боль, недомогание, подобное тому, какое бывает у людей на очень большой высоте. Он вытянул руку, стараясь держать её в горизонтальном положении; её сотрясала дрожь, побороть которую он был не в силах. «Должно быть, пульс у меня сейчас около ста двадцати…» — подумал он.
Он медленно выпрямился, встал, подошёл к окну и толкнул ставни.
На дворе было тихо. В отдалении, между двумя гранями стен, жёлтым пятном выделялась чахлая листва каштана. Но он не видел ничего, кроме дерзкого лица Жака, его самонадеянной улыбки, его хмельного, упрямого взгляда.
—
В окне соседнего дома показалась девочка и взглянула на него. Может быть, он говорил вслух? Он отошёл от окна и вернулся на середину комнаты.
— Любовь! В деревне они, по крайней мере, не боятся называть это своим именем; они говорят, что
Антуан увидел себя в зеркале жестикулирующим, с разъярённым взглядом. Он сунул руки в карманы и начал искать более благородный предлог для своего гнева.
—
Мысль о Филипе, ожидающем его в кабинете, помогла ему прийти в себя. Он пожал плечами.
— Что ж…
Его пальцы машинально нащупали в кармане какую-то бумагу. Письмо Анны. Он вынул конверт, разорвал его пополам и бросил обрывки в корзину. Его взгляд упал на военный билет, приготовленный на письменном столе. И вдруг он почувствовал, что слабеет. Завтра война, опасности, увечье, может быть, смерть?
Внезапно он нагнулся над корзиной, нашёл половину конверта, вынул из него обрывок записки, развернул его. Это был крик, страстный и нежный, как ласка:
Он упал в кресло. Провести последнюю ночь с ней… Ещё раз отдаться её ласкам. Ещё раз уснуть и забыть обо всём в её объятиях… Внезапная тоска, волна отчаяния, могучая, как девятый вал, нахлынула на него. Он облокотился на стол и, стиснув голову руками, в течение нескольких минут рыдал, как ребёнок.
LXX
Париж был спокоен, но трагичен. Тучи, скапливавшиеся с самого полудня, образовали тёмный свод, погружавший город в сумеречный полумрак. Кафе, магазины, освещённые раньше, чем обычно, отбрасывали бледные полосы на чёрные улицы, где толпа, лишённая обычных средств передвижения, торопливо бежала куда-то, охваченная тревогой. Пасти метро выталкивали обратно на тротуар потоки пассажиров, вынужденных, несмотря на нетерпение, по полчаса топтаться на ступеньках, прежде чем им удавалось проникнуть внутрь.
Жак и Женни не захотели ждать и дошли до правого берега пешком.
Газетчики стояли на каждом углу. Люди вырывали друг у друга экстренные выпуски и на минуту останавливались, чтобы пробежать их жадными взглядами. Каждый, не отдавая себе отчёта, упорно искал там великую новость: что всё улажено; что правители Европы внезапно опомнились; что они пришли к полюбовному соглашению; что нелепый кошмар наконец рассеялся; что все отделались от него только страхом…
В «Юманите» после объявления мобилизации сделалось так же пусто, как и всюду; каждый, видимо, был захвачен своими личными делами. Вестибюль, лестница были безлюдны. Единственный служитель, расхаживавший по коридору, предупредил Жака, что Стефани в кабинете нет. Регулярность выхода газеты обеспечивал Галло; он работал сейчас над завтрашним номером, и вход к нему был воспрещён. Жак, за которым, как тень, следовала изнемогавшая от усталости Женни, не стал пытаться нарушить запрет.
— Идёмте в «Прогресс», — сказал он.
В кафе, в нижнем зале, — никого. Даже сам хозяин отсутствовал. За кассой сидела только его жена; лицо у неё было заплаканное, и она не двинулась с места.
Жак и Женни поднялись на антресоли.