В конце концов, я ведь с детства понимал, что художественный опыт, в своей наивысшей форме, на самом деле есть природный аналог опыта мистического. Он предполагает интуитивное восприятие реальности через особое эмоциональное отождествление с объектом созерцания – способ восприятия, который томисты называют «соприродным». При таком восприятии знание рождается через отождествление природ; так целомудренный человек понимает природу целомудрия, – просто потому что его душа полна им, это часть его природы, коль скоро привычка есть вторая натура. Не соприродное знание целомудрия – это знание философа, который, – пользуясь языком «Подражания Христу», – может дать ему определение, но им самим не обладает.
От своего собственного отца я усвоил, что сводить искусство к чувственным радостям или щекотать с его помощью нервы, – почти кощунство. Я всегда понимал, что искусство есть созерцание, оно задействует самые высокие способности человека.
Когда мне удалось заполучить ключ к блейковскому бунту против буквализма и натурализма в искусстве, я увидел, что «Пророческие книги» и другие его стихи в полной мере отражают его бунт против натурализма и в области морали.
Это было откровением! В шестнадцать лет я полагал, что Блейк, подобно другим романтикам, воспевает страсть и природные силы ради них самих. Какое заблуждение! Он воспевает преображение в человеке естественной любви, его природных сил в пламени мистического опыта, которое в свою очередь предполагает ревностное и полное очищение – через веру, любовь, желание – от мелочных материалистических, плоских, земных идеалов, которые разделяли друзья Блейка.
Нравственная проницательность Блейка уверенно и последовательно прозревает правду сквозь все фальшивые ценности мирской корыстной морали. Именно поэтому он смог разглядеть, как иной раз в человеческих установлениях грех становится нормой права, узаконивая другие грехи, а гордость и любостяжание, воссев на судейское место, выносят сокрушительный и бесчеловечный приговор всем нормальным, здоровым порывам человеческой души. Любовь объявлена вне закона и стала похотью, жалость поглощена жестокостью, так что Блейк знал, как:
Я тоже слышал это завывание и его эхо. Я видел этот саван. Но ничего этого не понимал. Я пытался всё объяснить через социологию и экономику. Если бы я тогда был способен услышать Блейка, он показал бы мне, как и то и другое, в отрыве от веры и любви становятся ничем иным как цепями его древнего ледяного демона Уризена[296]! Но теперь, читая Маритена в связи с Блейком, я замечал, как все для меня проясняется.
Я, который всегда был противником натурализма в искусстве, оказался полнейшим натуралистом в отношении морального закона. Не удивительно, что моя душа болела и разрывалась на части. Теперь же края кровоточащей раны соединило целительное представление о христианской добродетели, призванной соединить человеческую душу с Богом.
Как поменялся смысл слова «добродетель» за последние триста лет! Ни в одной из латинских стран его так не осмеивали и не презирали, так что, по-видимому, оно пострадало в первую очередь от кальвинистов и пуритан. Сегодня оно звучит в разговорах циничных старшеклассников в качестве пренебрежительного ярлыка, да эксплуатируется в театрах ради глумливого и низкопробного сарказма. Кто только не потешается над добродетелью, главным значением которой стала ханжеское притворство лицемерных и слабодушных людей.
Маритена не смущали подобные пошлости, и он со всей простотой использовал этот термин в его схоластическом значении, и прилагал к искусству, определяя его как «добродетель практического ума». Это было для меня внове и помогло очистить ум от всех миазмов, оставленных в нем предрассудками в отношении добродетели, которые были сильны во мне как ни в ком другом. Я никогда не любил пуританство, и теперь мне, наконец, открылось здравое представление о добродетели, как об источнике счастья. Добродетели – это силы, помогающие нам стать счастливыми. Без них не может быть радости, ибо они привычки поведения, которые гармонизируют и совершенствуют наши природные энергии, восстанавливают нашу природу и ведут нас к единению с Богом, которое в конце концов приносит нам вечный мир.
К началу сентября 1938 года, тому времени, как я был готов писать текст диплома, завершилась и подготовка моего обращения. Как легко и ясно это получилось при всех благоприятствующих внешних обстоятельствах, которыми сопроводил мой путь милостивый Промысел Божий! За какие-то полтора года, прошедшие с тех пор, как я прочел «Дух средневековой философии», я превратился из убежденного «атеиста» в человека, признающего, что религиозный опыт способен вознести нас до вершин благодатной славы.