На следующий день Игнат слег. Он лежал на железной кровати, укрытыйодеялом и полушубком, и лихорадочно дрожал. Скоро его озноб сменилсяжаром. Термометр показывал критическую отметку. Игнат пыталсясосредоточиться, но мысли не подчинялись ему. Лежавшие с Игнатом раненыесочувственно поглядывали на него, но ничем помочь ему, конечно, не могли.Полковой врач дважды на дню прослушивал Игната, собственноручно давал емудрагоценные таблетки аспирина и красного стрептоцида. Партизанскаямедсестра Аксинья ни на шаг не отходила от Игната. Так уж случилось, чтобольше года он был у нее на виду, и она близко принимала к сердцу все, чтоего касалось: и его тяжелое фронтовое ранение, и полная тревог иопасностей жизнь Игната в ее доме, и то, как он вместе с ней был заживопогребен в траншее и едва не погиб, и частые схватки с врагом, в которыхИгнат, как пулеметчик, всегда принимал участие, и его трудные думы о своейсемье. Аксинья ломала себе голову над тем, что будет с Игнатом, когда полкснова тронется в поход. Взять его с собой в таком состоянии — значитнаверняка потерять его. О положении Игната Аксинья переговорила скомандиром роты. И решение было принято: оставить больного в селении, амедсестре позаботиться о том, где его поместить и как оградить отпредателей.
Аксинья обошла несколько крестьянских домов. Выбор ее пал наколхозницу-старушку. Ее изба стояла несколько обособленно от других, почтив конце деревни. Старушка жила вдвоем с дочкой, бездетной солдаткой.
Через несколько дней температура у Игната спала, прошел бред, но телобыло будто парализовано, лежал он неподвижно, пластом.
— Что это с тобой вдруг стряслось, Игнат Ермилович? — тая своюрадость, сказала Аксинья, увидев, что самое страшное все-таки миновало. —Такой, гляди, великан, и на тебе, свалился.
— Наверное, сильно простыл... В голове что-то все шумит и пылает,ровно костер...
— Успокойся, теперь все пройдет.
— А вдруг полк тронется в поход?.. Куда я такой? Одна вам обуза, —Игнат помолчал, затем поднял глаза на Аксинью. — Совсем недалеко отсюдамое село. Километров сто, может быть. Думал, будем проходить мимо,повидаюсь с семьей. Все сорвалось...
Вечером, в потемках, скрытно от посторонних глаз, Игната перенесли визбу к старухе. Аксинья оставила лекарства и попросила Игната подальшеспрятать справку, выданную ему штабом на право увольнения из партизанскогоотряда, и распрощалась.
За окнами протяжно звучала походная песня. Партизанский полк уходилиз деревни. И снова пришлось Игнату расставаться с боевыми товарищами.
Глава двадцать вторая
Белая колючая поземка волнами кружила по заснеженному полю, заметаладорогу. Порывистый ветер раскачивал голые ветви деревьев, и его свиствместе со скрипом саней навевали глубокое уныние.
Лежа в застланных соломой санях, Люба корчилась, сжималась в комок, аболь все усиливалась, разламывала поясницу, острием ножа впивалась всердце. Она охала и тяжело стонала:
— Ой, не могу, умру...
— Бог с тобой, что ты говоришь! Потерпи маленько, щас отпустит, —склонясь к Любе, успокаивала ее сухонькая старушка Лукерья. Потом,повернувшись к сидящему рядом немцу, укутанному в женский платок, онавозмущенно закричала: — Ну, а ты-то что таращишь глаза, бесстыжай?! Гонилошадь! Вишь, плохо ей, гони скорей!
Неповоротливый Отто, денщик Штимма, пожал плечами.
— Что можно делать? Что?
— Скорей, сказано тебе, скорей! Вишь, мороз-то какой!
— Да, да, мороз. Очень хорошо понимаю... Да, да, мороз, скорей,шнель!
Отто сильно поддал лошади длинным сыромятным кнутом. Рыжая кобыленкас провалившимися боками громко фыркнула и перешла на рысь. Но не прошло итрех минут, как она выдохлась и снова поплелась медленным шагом.
Время от времени физическая боль Любу отпускала, и тогда приходилидушевные муки. Они, как червь, точили ее грудь.
Лукерья смахнула с головы Любы снег и тихо спросила:
— А чья же ты будешь, голубушка, я так толком у тебя до сих пор и нерасспросила...
— Из села Кирсаново я, Зернова.
— И отец с матерью есть?
— Отец на фронте, что с ним, не знаю, а мать живет в селе.
— И что же она тебя не проведала?
Люба промолчала. Потом еле слышно ответила:
— Прокляла меня мать.
— Да как же это так?
— Не знаю. Может, так и надо.
— Родная мать и такая безжалостная?
— Не мне судить мать.
— Такое несчастье, а она тебя бросила на них... — старушка указалавзглядом на немца.
Отто заерзал на запорошенной снежком соломе и что-то невнятнопробурчал.
Лукерья поправила на голове заиндевевший шерстяной платок, вытерлаего концом слезившиеся на ветру глаза и произнесла сочувственно:
— Крепись, доченька, может, все теперь и обойдется.
В больницу Любу привезли обессиленной, окоченевшей от холода. Вмаленькой неуютной комнате ее положили на одну из четырех пустых железныхкроватей.
В тепле Люба на какое-то время почувствовала облегчение. Глаза еезаблестели, щеки налились румянцем. В палату вошли пожилая акушерка встаром пожелтевшем халате и медицинская сестра. У акушерки, напуганнойстрогими предупреждениями Отто, был озабоченный вид, но напряжение ее какрукой сняло, когда она увидела юное девичье лицо с большими растеряннымиглазами.