Раны у волка были глубокие, он терял кровь, и Реджепкули-бек настиг его и скакал рядом, раз за разом обрушивая на голову зверя удары плети. Волка стало шатать. Он повалился на бок, и в то же мгновение Реджепкули-бек прыгнул на него из седла с кинжалом в руках.
— Какого беркута погубил! — сказал Реджепкули-бек, когда к нему подскакали друзья.
— Но посмотри, какого матерого волка ты одолел! — удивился Махтумкули.
— Я готов его разрезать на мелкие кусочки за моего беркута! — У Реджепкули-бека в глазах стояли слезы.
Махтумкули понравилось бывать на кешдеках, но однажды все собрались у Гуртгельды-бека. Он попросил рассказать Махтумкули о его беседе с шахом Шахрухом. Махтумкули рассказал.
— И ты не остался у шаха во дворце! — воскликнул Гуртгельды-бек. — Неужели лучше услаждать своими песнями каких-то беков, нежели шаха?
— На родине я слагаю песни на родном языке, — ответил Махтумкули.
— Нет, ты скажи мне, — настаивал Гуртгельды-бек, — что почетнее, быть слугой бека или слугой шаха.
— Может ли говорить слуга о чести? — засмеялся шахир. — Махтумкули никогда не был слугой и не будет им. Я пою мои песни, тогда, когда сердце мое хочет песен. Но тебя, Гуртгельды-бек, я благодарю за науку. На сладких ваших пирах я забыл об истинном своем призвании, о своем месте. Место шахира — среди народа.
— Неужели ты променяешь этот дастархан, где сегодня поданы легкие овцы́, белые, как пена, ибо их искусно наполнили сливками верблюдиц, на дастархан голодранцев, где только лепешка да чал?
— Я променяю твой дастархан, Гуртгельды-бек, на дастархан бедняка. Для тебя мои песни всего лишь острая приправа к плову или мясу, для бедняков мои песни — как солнце среди холодной зимы. Я, несчастный, забыл об этом, но жизнь напомнила мне, кто я и зачем на этой земле.
— Махтумкули, не сердись! — воскликнул Реджепкули-бек. — Наш Гуртгельды-бек мечтает стать шахом. Своим рассказом об Иране ты растревожил его… Не сердись, Махтумкули, спой лучше новые свои песни.
— Я спою для вас, беки! — ответил Махтумкули, берясь за дутар.
— А чтобы вам запомнились мои слова, — сказал Махтумкули, — я пропою песню еще раз.
Спел и ушел.
Не принимал Махтумкули приглашений на богатые той, а к бедным людям, устав от занятий в медресе, он приезжал без зова на своем ослике. Приезжал, чтобы помочь советом, научить человека, что и как должен он говорить казням, суд которых к бедному всегда несправедлив. Слушал сказки, побасенки, сам пел.
И пришла весна. И степь стала зеленой и цветущей.
Мен-гли! — пели птицы на деревьях миндаля и урюка, и от птичьих песен взбухали почки.
Мен-гли! — и наутро розовое благоуханное облако накрывало сад.
Менгли! — гудел весенний ветер, и Джейхун выплескивал желтые воды на присмиревшие берега.
О Менгли! — пело сердце шахира, и он, не в силах одолеть и строчку ученого текста, садился на ослика и ехал неведомо куда, лишь бы не сидеть на месте.
И однажды Махтумкули заблудился. У горизонта плавали миражи, ходили смерчи, но тревога не переходила в страх. Всепобеждающее весеннее легкомыслие вскружило голову шахира, и он, не пугаясь того, что солнце уже склонилось к горизонту, что нет с собою ни запаса воды, ни оружия, отдался на волю ослика, и тот, всегда ленивый, может быть, чуя близость хищников, рысью привез хозяина к кибитке.
Махтумкули встретил страшно высокий чернолицый человек.
— Будь гостем, путник!
Кибитка была бедная, на свалявшихся кошмах копошились маленькие дети, женщина, мать этих детей, еще не старая годами, походила уже на старуху.
Когда глаза привыкли к полумраку, Махтумкули увидал, что дети разбирают охапки травы.
— Собираете лекарства? — спросил Махтумкули хозяина кибитки.
— Лекарства, — ответил тот и, извинившись, ушел в загон для скота, видно, чтоб зарезать барана.
Махтумкули вышел из кибитки, поднялся на песчаный бархан, сел.
Высоко над землей птица-тишина раскрыла белые рябые крылья.
Белое солнце стояло над сиреневыми барханами.