– Да вот, изобрел я лопату такую, особую… – начал, он.
– А, знаю, Аванесов носится с этой твоей чудой-юдой как с писаной торбой. Грозится всем навальщикам такие раздать.
– Не так страшен черт, как его малюют, я сейчас тебе все объясню.
– Погоди. Это подождет, сейчас у меня все равно башка совершенно не варит. Чего ты там с Рубакиным не поделил?
– Дело, может, и не в Рубакине, – начал Евгений Семенович.
Он быстро вошел в раж, принялся размахивать руками, в лицах изображая участников представления.
– Ты, ты-ы! – сдавленно замычал Федор Максимович, лицо его ужасно исказилось. – Ты-ы с этим ко мне? С такими изобличающими тебя фактами ко мне в дом заявился, сволочь? Из-под ареста сбежал? Дрых тут весь день, прятался! У меня! Я старый большевик, я за партию жизнь отдам, а ты – навредил там и… ко мне! У меня же… жена беременная! Что ты, мразь, с нами сделал? За что?
– Я думал… – залепетал Евгений Семенович.
Федор Максимович, схватился за ворот и начал скрести пальцами по скатерти. В комнату вбежала белая как мел Люда, обхватила его, беззвучно плача, расстегнула рубаху, кинулась к буфету и закапала валерьянкой в рюмочку. Слепко встал и побрел на выход.
– Стой! Стой, гад! – загремел Федор Максимович. – Куда? Нет уж, голубчик, я сейчас сам сдам тебя куда следует. Слепко покорно остановился. По щекам его текли слезы.
– Федька, не надо, держись, я сейчас в Кремлевку позвоню, успокойся! – причитала Людмила, сидя на полу и обхватив мужнину коленку.
– Так, – уже тише, проговорил Федор Максимович, – чего ж делать-то?
– А может, все еще?.. – прошептала она.
– Да нет. Всё – хуже некуда. Ты кому-нибудь говорил, что попрешься ко мне? Там, у себя, в этом твоем?.. Вообще кому-нибудь?!
– Да нет.
– Нет?!
– Никому не говорил.
– Уже легче. Кто тебя видел, когда ты сюда шел?
– Никто. Лифтерша.
– Ну конечно! Старая грымза наверняка уже стукнула!
– Федь, она и фамилии-то моей не знает.
– Это ты нашу лифтершу не знаешь. Ну, положим. По крайней мере, какое-то время есть. А Катька?
– Федор Максимы-ыч! – заголосила в коридоре домработница, – да я, да ни в жисть! Пускай меня Господь молоньей убьет, если кому чего сболтну!
– Ладно, пускай, – Федор Максимыч задумался. Все стояли вокруг и молча ждали его решения. – Хорошо, – пришел он к какому-то выводу.
– Как ты понимаешь, ночевать я тебя оставить не могу. И не хочу. Завтра постараюсь что-нибудь разузнать. Позвонишь мне из телефонной будки. Мой служебный номер есть?
– Нет.
– Тоже хорошо. Тогда запоминай. Позвонишь, значит, в… четырнадцать, нет, лучше, в сем… в восемнадцать ноль-ноль. Учти, выгораживать тебя я не намерен! Понял?
– Понял, Федя.
– А понял, так и вали, давай, отсюда на …!
– У меня денег нету совсем.
– Шалишь, дорогуша, материальную помощь тебе я оказывать не намерен. Не на того напал!
Слепко повернулся, нащупал задвижку двери.
– Женя, постойте! – быстро прошелестела Людмила.
Он остановился, сжав дверную ручку. Федор вынес из кухни полбуханки черного хлеба и полкруга колбасы. Завернул все в газету, предварительно осмотрев ее со всех сторон и оторвав краешек с номером своей квартиры. Молча, со злом, сунул бывшему другу.
– Пошел!
– Да как же это, да куда ж он? – заплакала простосердечная Катя.
– Молчи, дура, пускай лучше замерзает! – визгливо крикнула Людмила. Дверь захлопнулась.
Он медленно шел по улице Горького, ярко освещенной, мельтешащей, несмотря на мороз и позднее время, развеселым гуляющим людом. Торопиться было некуда. Его не интересовали тряпки в зеркальных витринах, нетрезвая суета около ресторанов, все это сытое, беспечное существование никчемных личностей, которых он презирал всю свою жизнь. Теперь ему и вовсе было не до них. После ветреной, заставленной заборами и строительными лесами площади стало теплее и малолюднее. «Еще пару дней назад я прошел бы здесь “как хозяин”, с гордо поднятой головой, а теперь…» Впрочем, он скорее чувствовал огромную усталость, чем страдал. В одном месте чуть не угодил под грузовик, вынырнувший из подворотни, кто-то долго, нудно материл его в спину. Все это было не важно, не стоило даже поворота головы. Бесконечно далеко от этих усеянных замороженными плевками улиц остались жена и сын, которые одни только его любили и ждали, пока он, полоумный их папаша, сражался с ветряными мельницами и изобретал дурацкие, никому не нужные лопаты. Теперь одно только воспоминание об их милых лицах еще заставляло его переставлять ноги, вместо того чтобы в первом же дворе лечь в мягкий белый сугроб и отключиться.