Скрещение трамвайных путей, колокольня с зеленой черепичной крышей. Я узнаю Парадеплац в Цюрихе и думаю о «Монополии», о своей бабушке, которая ищет среди названий полей игры наш город, которого там нет. Мы с мамой забавы ради нестираемым маркером заменяли Парадеплац в Цюрихе на Ивердон-ле-Бен, что делало нашу площадь Песталоцци самой дорогой в Швейцарии.
«Понимаешь, — объясняла я бабушке, которая не догадывалась, что мы шутим, — это как если бы мама сказала, будто мы живем, я не знаю, на Манхэттене или на Елисейских Полях в Париже».
«Окей! — восклицала тогда бабушка. — Париж — окей, окей, Париж…»
Госпожа Огава вынимает другие фотографии, которыми размахивает точно так же, прежде чем показать их мне: собор в Лозанне, Федеральный дворец в Берне, Медвежий парк.
— Видите ли, — говорит она — я не могу отпустить туда Миэко, пока она не овладеет языком.
— Она может выучить его на месте…
— Исключено. Школа с очень высокими требованиями, она рискует просто не поступить туда. — И твердым тоном добавляет: — Но возможно, Миэко не сможет поступить. Это как и у вас, верно? В сущности, вы никогда не будете говорить по-японски.
Я аж поперхнулась, услышав подобное заявление. С первой встречи мы общаемся только по-японски. Я пытаюсь поймать взгляд собеседницы, но она отворачивается к окну. Лучи солнца причесывают город, обесцвечивают гору Фудзи. Последние из них проникают в здания.
— Я не знала, что ваши родители держат салон патинко, — произносит госпожа Огава.
— Дедушка с бабушкой. Откуда вам было знать?
— А на родине они не могли работать?
— В Корее?
Она наклоняет голову, как будто говоря, что это очевидно.
— Азартные игры в Корее запрещены. Здесь бабушка и дедушка чувствуют себя хорошо, у них много работы.
Я подчеркнула эти слова интонацией. В Японии тоже запрещены азартные игры. Патинко таковыми не считаются, поскольку шарики обмениваются не на деньги, а на сласти, туалетную бумагу, бутылки воды, зубную пасту. Или же на домино. А их уже по выходе из заведения можно продать в кассе, расположенной у каждого салона, на условиях анонимности.
— Они, наверно, скучают по своей стране.
Нет, — вру я.
— Это, однако, довольно близко — максимум два часа лету.
— Все не так-то просто.
На самом деле ничего подобного, думаю я. Бабушка и дедушка никогда не сядут в самолет, но ведь в Корею можно добраться на поезде и по морю. Токио, Нагоя, Киото, Син-Осака, Хиросима, Хаката. Три часа на пароме до Пусана, поезд до Сеула. Проще простого.
Госпожа Огава теребит фотографии:
— Я ничего не имею против самой по себе патинко. Но на улице постоянно находят детей, чьи мамаши играют, некоторые из малышей едят нерегулярно, в зависимости от проигрыша или выигрыша родителей…
— У моего дедушки в салоне не так, — заявляю я, униженная необходимостью оправдываться.
— Разумеется.
Она хочет что-то еще сказать, но передумывает. Я испытываю соблазн что-нибудь добавить, измыслить историю про мафию, но понимаю точку зрения собеседницы и неохотно заверяю госпожу Огаву, что не поведу туда ее дочь, отдавая себе отчет, что это обещание идет вразрез с данным мною Миэко.
Госпожа Огава с заметным облегчением отворачивается к окну. В нем появились наши отражения. Я замечаю, что она старается не смотреть на меня. Ее взгляд теряется где-то на Токийской башне, по форме повторяющей Эйфелеву.
— Собственно, — произносит она, — это не так-то плохо… Уехать жить в Японию, хоть бы и в Ниппори. Холм защищен от землетрясений. По этой причине там устроили кладбище.
— Миэко рассказала мне об отце.
Молчание.
— Что именно?
— Немного…
Госпожа Огава грустно улыбается.
— Знаете, в Японии каждый год исчезают тысячи людей. Некоторые даже обращаются в частные организации, которые помогают получить новые документы. — Она поворачивается ко мне: — Я вам это говорю, чтобы не было недоразумений. Это не имеет отношения ни к Миэко, но ко мне. Его уход, видите ли, не был… предательством.
Я смотрю на улицу. Гору Фудзи поглотил мрак. Город предстает в темноте грузной массой, живым ковром. Очертания квартиры тоже постепенно расплываются. Я начинаю двигаться с осторожностью. Без вида за окном мне невыносимо. Я задыхаюсь. Передо мной встает образ Матьё в его сельском доме, и я думаю вслух:
— Это был прекрасный день. Мы видели гору Фудзи.
— Вы находите? — Госпожа Огава приближается к окну.
А я не выношу эту высоту. У меня от нее головокружение. Я люблю, когда туман заволакивает окрестности. Он закрывает горизонт, создает впечатление, что бывают времена, когда мы имеем право ничего не видеть. Не видеть, как что-то наступает. — Она издает смешок. — Когда думаешь об этом… Поезда. Нужно бы скорее строить корабли и перевозить всех жить на воду.
Госпожа Огава включает свет, и квартира приобретает совсем другой вид. Я поднимаюсь.
— Думаю, мне пора.
— Вы не останетесь? Я имею в виду, на ужин. Я купила устриц.
— Меня ждут бабушка и дедушка…
Она просит меня задержаться на минуту, идет в кухню и, вернувшись, дает мне банку с сероватой жидкостью.
— Это для ваших стариков. Маринованные.