Мгновение, показавшееся вечностью. Нет, решил Уильям, и на это решение, стоившее ему, казалось, целой жизни душевных мук, ушла лишь доля секунды. Нет, я не отпущу. Я умру, если придется. Но я не могу пожертвовать Библией и Псалтирью. Иначе все это путешествие потеряет смысл, и я подведу Господа.
Он видел, как конь, соскальзывая по каменистому склону, отчаянно забил ногами в пустоту. А потом исчез, и Уильям приготовился последовать за ним в бездну. Но вместо этого он лежал на спине, на камнях и льду, а над ним стояла татарская ведьма; лицо ее исказила гримаса досады.
Она выкрикнула что-то на своем языческом наречии. Он прижал драгоценную кожаную суму к груди, чувствуя под ней успокаивающую тяжесть и объем Библии и кадила. Убедившись, что они в безопасности, он рухнул на колени и вознес благодарственную молитву милосердному Богу, что спас его для Своих высших целей.
Хутулун смотрела на христианского святого человека, прижимавшего к груди жалкий узел. Варвар лежал рядом, не двигаясь. Она опустилась на колени и откинула капюшон его плаща. Когда она отняла руку, на пальцах ее темнела кровь. Спасая этого безумца, он разбил себе затылок о камни.
— Что такого драгоценного в этом тюке, что Ворон готов за него умереть? — прорычал один из ее воинов. Ворон — так татары прозвали христианского шамана.
— Не знаю, — ответила Хутулун.
Глаза варвара закатились. Возможно, он был мертв.
— Жосс-ран, — прошептала она.
Необъяснимо, но что-то ледяной хваткой сжало ей сердце.
***
— Я совершу над тобой соборование, — прошептал Уильям. Он поцеловал драгоценную пурпурную епитрахиль, ради которой рисковал жизнью, и надел ее на шею. Он пробормотал слова последнего таинства, касаясь пальцами губ, глаз, ушей и лба, повторяя знакомое латинское благословение:
— *In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti…*
Они были в одиноком жилище таджикского пастуха. Снаружи рычал и метался ветер, похожий на стоны самого Дьявола.
— А теперь ты исповедуешься, — прошептал Уильям, — дабы тебя тотчас же приняли в рай.
Жоссеран моргнул, но с трудом мог сфокусировать взгляд. Лицо монаха тонуло в тени от оранжевого света костра.
— Я не… умру.
— Исповедуйся сейчас, тамплиер. Если умрешь без отпущения грехов, тебе придется предстать перед Сатаной.
Жоссеран попытался сесть, но боль, словно нож, пронзила мозг, и он громко вскрикнул.
— Я облегчу тебе задачу. Я произнесу исповедь за тебя. Повторяй мои слова. «Прости меня, Отче, ибо я грешен. Я согрешил в сердце своем, ибо питал нечистые помыслы о ведьме Хутулун. Ночью я осквернял себя, думая о ней, и проливал при этом семя свое». Говори.
— Будь ты проклят, святоша, — прохрипел Жоссеран.
— Ты возжелал ее. Это смертный грех, ибо она магометанка и ведьма. Ты должен получить отпущение!
Жоссеран закрыл глаза.
— Говори! «Я говорил против Его Святейшества Папы и против Уильяма, его наместника. Я изрекал кощунства».
— Я не… умру… и не нуждаюсь… в твоем отпущении.
— Открой глаза, тамплиер! — Жоссеран почувствовал на лице зловонное дыхание священника. — Еще до конца этой ночи ты предстанешь перед своим Отцом небесным!
«Перед отцом, — подумал Жоссеран, — или перед Отцом Небесным?» Он не знал, какой встречи боится больше.
— Ты предстанешь перед судом и будешь низвергнут в геенну огненную. — Уильям поднял правую руку, держа ее перед глазами Жоссерана. — Если только я не отпущу тебе грехи этой рукой! Этой рукой!
«Давай, — подумал Жоссеран. — К чему это упрямое сопротивление исповеди?»
Он дождался, пока отца вызовут на совет в Париж. Король Людовик призвал к новому вооруженному паломничеству в Святую землю, чтобы освободить Иерусалим от сарацин. Как рыцарь и вассал графа Бургундского, его отец был обязан откликнуться на призыв к оружию.
В ту же ночь Жоссеран пришел к ней в ее покои. «И да простит меня Бог, — подумал он. — Четырежды он овладел ею в ту ночь, совокупляясь, как пес, а она стонала под ним, и их пот и семя проливались на ложе его отца. И каждый раз, когда он соединялся с ней, он слышал смех Дьявола, увлекавшего его в ад».
О чем он только думал?
На следующую ночь он пришел снова. Чем глубже он погружался в свой грех, тем меньше это его заботило. Иногда, казалось, единственный способ унять боль вины — это согрешить снова.
Он топил свою совесть в ее горячей, влажной плоти. Была ли в этом и толика гордыни — взять то, что принадлежало его отцу, юношеское высокомерие, убеждавшее его, что теперь он стал более великим мужчиной?
— Сегодня ночью ты узришь Христа или узришь Сатану. Что скажешь?
— Я не… грешил с ней, — прохрипел Жоссеран.
— Ты согрешил с ней в сердце своем! Это одно и то же!
Жоссеран поморщился.
— Уверен, Бог не спит на небесах, переживая о моем отчаянном и одиноком наслаждении во тьме. Твой Бог хуже любой тещи!
Он услышал, как Уильям с шипением втянул воздух, услышав это новое кощунство.
— Ты должен исповедаться!
«Да, исповедаться, — подумал Жоссеран. — Пусть будет по-его. Какая теперь разница?»