— Он не разгрыз разницы между
И то же, то же — над полем трав: взгляд, следящий — течение дороги, вяжущий гнев — и перхоть пепла между прядями пламени. Кто-то осложняет окно — лишним временем, смыслом, дымом… И пунцовый, выплеснув за собственные пределы, забрызгал — не подчиненный ему реквизит. И удлинившийся ветер заживляет просвет между вставшими в раме — непреложностью. Уже сто лет — или двести? — пора сорвать болтовню, которая ничего не значит — ни для златоустов, ни для соглядатая — у него отрезаны уши, и имеют достоинство лишь вибрации и скольжение, ломкий жест, апломб и скопидомство роз… несущественные перемены цвета — и все надувающаяся гроза, упрочивая на лицах — свой отблеск. Но как безвременно хороши цвет и отблеск, и гроза, и ломкость, открытые — одному… владеющему — и тем и этим. И затягивается — мнимое спокойствие перед катастрофой… или — ее мнимость. И, послушные чужой воле, — затягивают пустоту, продолжая сорить словами.
— Одному из моих слепых предшественников — там, на площадке… старая дама поведала о неком учителе, чьи близкие тоже вдруг пропали из виду. Он гнал их гулкие, улетающие одежды и, вцепившись в особо увиливающий, беспозвоночный плащ, дал ему — встрепку… и из кармана выпал, шурша, в его ладонь стручок с горохом «сустак-форте». Старик не был уверен, что определил принадлежность плаща. Но с тех пор безумец крался за тайнами карманов — и был вознагражден: в каждом подозреваемом кармане отыскивался такой стручок — сустак-форте или сустак-митте… И подслушивал в истончившихся процессиях чью-то тему — то громче, то тише: трагическую музыку жизни… — и пауза, дым. — А кто — шалун Сева?
— Мой второй мм-м… старший брат. Тот, что торчит в желтом кресле и заносит на лист выражения гражданской позиции.
—
— На прошлых выборах теща сказала ему: будешь голосовать против коммунистов — соберешь шмотки и переедешь к Полине. Образуем другого самца… Бывшая теща заведует народным образованием. Сева нашумел очерком о новаторской школе: молодые педагогички, положительная динамика… пластика… А на днях эта народница… старая комсомольская лапша, как зовет ее Сева, явилась к нам с новостями: ты еще помнишь воспетую тобой Ольгу Юрьевну, что влекла детей — к идеализму и устраивала волнения юных сердец? Ну, Всеволод, такая пышка! Поскольку ее открытый урок «Лев Толстой» собрал всех, кроме Льва, ее низложили из словесников — в воспитатели. И она ушла из школы — в секту. Ведет таинственный образ жизни, питается снедью зеленых оттенков и высохла, как щепка! Однажды ночью она приехала к твоей жене Тате, требуя — тебя. Мы объяснили: ты вышел, но вот-вот вернешься — куда ты денешься? И она осталась ждать. Утром Тата должна собрать твоего сына в школу, а себя — на работу, деду пора — в институт, мне — в роно, а Ольга Юрьевна сидит у нас посреди столовой, возомнив себя лотосом, — и никуда не торопится. Возможно, ты помнишь и Марианну Сергеевну, ибо восхищался, что в школе — штатный психолог, напирая — на особенный силуэт… ах, профиль? У нее посадили сына — за кражу чести. Правда, она уверяет, что мальчик не виноват: ему попалась не жертва, а провокаторша царской охранки! А баскетбольная девица — передовой директор, совсем забыла! Она обнародовала через твое перо, как счастлива с третьим мужем — на семь лет юнее… Так юноша бежал от счастья, а она наплевала на подрастающее поколение, отрезала грудь и стала амазонкой…
Пауза. Ветреный звон маковых коробок… И Полина опять опускает вязание.
— Не означает ли твое отсутствие здесь — присутствия на волейбольной площадке, в сетях, натянутых — меж стволами, как на мух?
— Сегодня в двадцать два я исчезну отовсюду. Хочешь перенести на завтра?
— Завтра мир будет другой, — говорит Полина. — Возможно, затребуют героизм, чтобы внести в него — наш город, это окно и схождение тьмы — в тот же час. Многовато составляющих.
— Чужие мысли, чужие карманы… птичий пух — целая практика!
— Я и вяжу — целое, мне скучно крохоборство дроби, — говорит Полина. — Пуховые, белоснежные смирительные рубашки — на целый город… И он легче пуха смирится с твоим побегом.