Кстати о красавицах, и Эрна уводит взгляд в коридор, чтоб составить в обруче зеркала насекомую компанию, двенадцать насечек, и включает не то гусеницу-щетку, не то куколку, в которой почивают очки, и пыльную звезду морей, и шляпу пыли — мало различимы, и скрученную в свечу сеть — заслон моросящим белым шарам игры и снега, или четверку крупных: рваную суму, чью-то поддевку на крючке и… и досадует, что формирование перекашивает, слагаемые вылетают за край, циферблат хаотичен и облит земляничным сумраком… Да, о красавицах. В чьих-то недавних речах, вспоминает Эрна, пыжилась генеральша-дверь ростом — два храбреца, в створках — солнцеворот и куличи луны, с величавой скобой на десять прихватов, на двадцать четыре неспящих часа, и те не втащат свою обеспокоенность бытием и соплеменниками. А в другой исповеди колесила и цокала площадь по прозванью Пятиминутка — меньше чем за пять единиц не вытопчешь, потому что не срежешь ни мелочи, так беззаботны… Иногда попробуй-ка перейти неистощимые и несбыточные работы полдня, добраться до матовых прохлад, почему же целый шестьдесят второй, то есть вы — столь коротки?
— Потому что — о ужас! — лопнул трос, на котором снижался мой воздушный корабль, — говорит чужестранец. — И тогда нашли самый тощий шестьдесят второй год.
— А уж тощего растянули на полвека и еще на полцарствия… Жаль, шестьдесят второй для меня — не больше пятидесятого, — не вполне вежливо произносит Эрна. — Хотя не меньше восьмидесятого. До моего появления — ничего, земля безвидна и пуста, прогулки тьмы.
— Очевидно, вы так долго сомневались, кем явиться на представление: ударным исполнителем или интересным болельщиком, что заняли самый неудачный трон… Местечко зеваки, — добродушно замечает чужестранец. — Но придется признать — лучшего в сверхтяжелых зеваках.
Об искателях.
Разве не Эрна искала — кому сложит в дар свой день, что и сам уже сложился кострами — и шушукаются, и чем дальше, тем острее и скабрезнее языки… Кому поднесет — веру и правду, включающие салат «Цезарь» и бургундское фондю, или веру в печеную рыбу и дикий мед, или правду фанерных бутербродов и чая. Но забывала служение и искала увещательную телефонную речь к стороне и насущные посуды с лузгой минут и наконец соглашалась — на уличную мазню, графику корчей — устремление, нарастание… Ищущим да воздастся, если не в эту руку желаний, так в протянутую соседнюю… Мир работает с вашими исками — и пущен в автоматическом режиме. Чтите подступившее к вам вплотную — по глазкам и устам его выбоин, по шершавым граням или натекам, ссадинам и стигматам. Кто-то хочет узнать себя в сих творениях, а кому-то лень. Поклоняйтесь кумирам, что в шаге от вас — и ничуть не худшие тех, что вдали, самые близкие, плоть от плоти — первейшие! Вот чаемый корпус: часы «Чужестранец», с синим или с красным крылом, правда, тоже поражены покоем и держат — середину прошлого века, зато очень корпулентны в порфире заоконного солнца — не сдвинешь, не выплеснешь, и держат свербящий голубой блеск. Служите блеску сему.
— Словом, в нескончаемой от чудес долине дня я бываю всесилен, — заключает чужестранец. — Если ваше сегодня вдруг не затмило — другие великие сегодня, я с готовностью потру перстень и…
— Всесильны в пойме любого дня — или в первоянварской балке надежно заснеженного года?
— Каждого, каждого, что тучнее года.
— Знаете, что из зрелищ очень укачивает? — спрашивает Эрна. — Скольжение за рукой слепого, шляющейся по письменному столу, как по проспекту воскресенья, и, одолевая рельеф, тщится поймать важный ордер, но минутой прежде кто-то злоумышленник искал — свое, и сдвинул вещи, опознаваемые — по точке предсказания, и вчинил случайные… Чертова бумага трепещет от нетерпения — в двух буквах, на руке-путешественнице уже лег ее цвет, но все ловит и последовательно натыкается на кирпичи, в иных измерениях — сундучки мудрости книги, на взъерошенный блокнот, разбивающийся в ручей телефонных номеров, на будильник, чье надменное стекло не дает опознать ни круга, и превращен в автомобильную фару. Затем неловкая набредает на сноп гвоздей, развернувшихся в тернии, заодно украсится зернами граната, на открыточный календарь дней, приняв за отставшую от колоды карту, и ощупывает калейдоскоп с видами рая — как гильзу и груду осколков… Окунется в остаток пирога с отворенной рыбой и нащупает письма, смешав бесценные с флаерами, но на первых оставит рыбные пятна и затопчет углы, что несущественно, поскольку дальше непременно толкнет на них стопочку с красным вином, принятую за антиквариат — чернильницу, и заблудится в эпохах. А после угодит в урну и покроет окровавленный перст прахом, хотя ордер важности тут как тут. Да, кропотливая оперативная работа.
— Я уверен, что не вы — безмятежная наблюдательница за тяготением чьих-то рук, и нарисованное вами — могучий аллегорический сюжет, — говорит чужестранец. — Бросим кости и разыграем — кто из нас слепец?