— Заря, что подержанна, как мир, — неужели мир так м-мм… и бредущая на зарю парочка оторванцев… — бормочет кричащий, с центробежными глазами. — И размазывающие рот — трапецией, сея мелочных дафний, и сверх меры содержатся в каждой — до последней глупости. А за ними — ревнитель красоты, сострадающий — только идеальному… Вы не понимаете, речь об акциях… — и отдергивает пальцы, и сбивается от закравшейся в счет желтизны при дороге.
— Нефтяных компаний, автомобильных концернов? — спрашивает объятый. — Или… — и цыкает голубой губой. — Мнимо обанкротившихся предприятий?
— Протеста. Или — веселого разрушения. На случай, зачем староступенчатая Дафния так рыдает и разрушает целостность, ведь вы держите на пикник и на радости? И возок ее, согласно с безмерным сложеньем рыдающей…
— Возможно, ее сын — дитя неуслышанной любви, — говорит зауженный молодой человек в черном. — Глухой. Хвативший в жену… не знаю, как вы к этому отнесетесь, — столь же непроницаемую деву. И если с небес низвергался ярящийся головолом — плевел затянувшейся там войны, Дафния подавала знак: шумим, братцы, шумим! — и слышащие только себя спускались в убежище. Продолжая в том же духе. А ныне она оставила глухих — в вымышленной тишине… временно — выменять на свою старость благотворительные хлеб и вино, но есть ли что увлекательней времени? И никто к ее бедным деткам не достучится — с известием, что эфир помрачен, искорежен и содрогается… Дальнейшее я доверяю вашему воображению.
— Неисчислимы поводы для уныния, — вздыхает объятый плащом. И расплескивает газету, и перелицовывает зажелтевшее — на запорошенное. — А я полагал — ее, как весь народ, разволновали перестановки в министерстве финансов.
— Узрела над собою неотрывный кувшин и рыдает, — говорит Нетта. — Свирепый, криводушный кувшин… — и запрокидывает голову, и видит в глубине над собой — запекшиеся города облаков, размыкающиеся в синеву, посыпая святых, рвущих на себе остроглавые кроны, — пеплом. И над молодым человеком в черном, зауженным бронзой просветов, — звенящие на весу зонтики и коробочки. И, устав от удушливого всезнания, сыплют лепестки в его взвихренные волосы. Зарубка на стволе: начало положено, в нем проступает фактура, плоть…
— Дожить до ее лет — невероятный труд, местами отвратительный… — замечает Аврора. — Но не исключено, что она — профессиональная плакальщица и ей хорошо заплатили.
— Возможно, истинное имя поможет мне пробиться — сквозь ваши скитающиеся посуды? — говорит последний в идущих, с разлетевшимися глазами. — В действительности я — Дурис, вазописец. Значит, опять — время о чем-нибудь напомнить: продуть трубы, прозвенеть сосуды и артерии и выхлопать пекло? Ибо в толще жизни застрял, как заноза, правоверный глухой… Кстати, — там, откуда вы бежали, или — куда вы идете?
— Мы идем на пикник. И почему —
— Возможно ли отказать себе — в усладах, а чреву — в скрипучей работе? Но с особенным аппетитом я жажду — ведущего!
— Ему могут быть неприятны люди из прошлого, — замечает запинающийся объятый. — Вы для него уже умерли — и зачем-то манифестируете назойливым привидением… Читали прогноз? В конце трассы возможны грозы.
— Пребывать в благодати — и впускать сброд себе подобных… располовинивать, размагничивать… И ответьте, где последыш Дафниевой глупости? Там, куда идет, или… кажется, от ее расплесканного тела тянет рыбой… Я хочу уже знать, где — сад тишины!
— Где, где… — говорит Аврора. — Расскажи — пятому, десятому, и жена тут как тут… Вы же — противник артельного… дела, надела… — и прижимает и обнюхивает надушенные бурей рюши и пены, и набрасывает на плечи. — Тьфу, дует… задувает из одних времен — в другие, — и заботливо правит пузыри. — Старушку сгубил ее завидный слух. Отличный слух, будто на соседней улице дают гуманитарную помощь. И не утерпела, и — очертя голову… И теперь у нее полная тачка счастья. Но теперь кто-то пробросился, будто основа всей жизни — духовная сосредоточенность…