И высь смолкает. И такая широкая пауза, что слышно, как на лугу растут поганки. А все сгинувшие без вести и раскассированные вдруг воскресают из-под своих колесниц или выбиваются из-под камней и выходят из треснувших деревьев. И Аврора сбрасывает с головы бурный чехол, и подсушивает, и подтягивает себя к дальнейшим прорывам. И непомерная Дафния возрастает и опять надувается непроизнесенным — до Аполлоновых лавров.
— Но пасаран! — и почетный донор снимает с лица газету, сверкнувшую прорехами для глаз, и опять вворачивается в ветрило, оплавившее лазурью его уста.
И туманноликая, звенящая скулами Нетта бросает сигарету. И бросает:
— Жаль, что незнание жизни не освобождает от жизни…
— Что вы так боитесь звуков форте? — вопрошает кричащий, вспорхнувший с тачки.
— Все вам расскажи! — и Аврора взбивает белокурый овечий чуб. — Пусть вас терзают подозрения… — и кричит: — Как я устала… откуда я знаю, почему? Не трогайте меня, я устала! — и вытрясая из дудок бурю сладострастия: — А у вас и примет нет. Что писать, если вас изгладят с этой дороги? Здесь плелся некто и вопил, что его ободрали? А зачем вам идти за несуном? Чтоб еще что-нибудь отнял?
— Если первый отнял у меня все, — говорит кричащий, с центробежными глазами, — значит, теперь он — я.
И идут себе дальше. Пока черные стволы или Лаокоон вырываются из змеящихся, множащих жала ветвей. И один несет случайно подобранное имя… или — вечное, как заря… а другие — так и не произнесенное… или непроизносимое.
Но и те и эти шествующие — всего лишь краснофигурная роспись на вазе.
ничего, кроме болтовни над полем трав
ПРИБЛИЖЕНИЕ (I) И РАЗЛОЖЕНИЕ (II)I
Н.Р.
Стиль неподкупный реализм: лето семьдесят второе, кордон, овраг, угадываются очертания входа — тяжкие и особо тяжкие… Отъезд Бродского, а наш первый курс не подозревает и оглашен на нескромной практике — на отпущенной от тождества и стремящейся к пасторали местности, которая лет через… цифры скачущие проглочены как неточные… вдруг сгруппируется в фундаментальный пейзаж — родина Президента. И однокурсник, что укрупнит мне жизнь прецедентами — или сузит круг моих поисков, — еще с нами, но я мню его статистом, а ныне — рву на себе… или в чьей-то разверстой костюмерной, захлопанной саранчой одежд… и потрясенно бормочу: родина больна… армия больна… я же — окопная мышь или мнимый больной — умираю за мнимых статистов. Но он уже перешел Рубикон… во власти угадываются очертания входа… и — в иной стране. Абсолютный документ.
Герой рассказа — юный Корнелиус, ловец дутых вещей, мчится за огненным мячом, проносившимся от препон — в лиса, за хитрящим и вдребезги рассекречивающим… словом, обогащающим. И, влетев в очередной шиповник, он наживает преследователю — Сцену у окна: на подоконнике, за полем трав — Полина с трудами дней, плетением или вязанием… возбуждена пунцовая прогрессия: розы, шипы, кудри Полины, захваченный ими ветер… И здесь же — бликующий собеседник Полины, с колеблющейся половиной усмешки… скрестив руки, закусив, как свисток, сигарету — и затачивая прищуром дорогу. И развеиваясь вместе с дымом. Двойной портрет: мерцающая аритмия, угол смеха, солнечные марки в кляссере стекла и взведенный курком шпингалет. Перепосвящение взоров — спускающимся на парашютах деревьям, ломая ветки… зелени парусины, орнаментальным конвульсиям строп… и на высоте пропадает — вставший в шиповнике и наобум прочитавший канон грозы… И Корнелиус пропал! Но не в розах — в момент преступления собственных сочинений. Он поджимает стропы рифмой: катастрофой. А далее — ощущение непоправимости… и приспущенное — в память об этом дне гнева — солнце, пройдя сквозь черные пружины и скважины, исчерпывает — вставших в окне. Но лис или мяч, числитель свернутого в огненную сферу значения, пересмеивает траекторию прошлого, как чумная амазонка, зондирующая Булонские аллеи, и опять заносит преследователя — в те же алеющие кусты: в алеющие соглядатаи. И форсированный пунцовый — и всколыхнувшиеся к фарсу фланги: расслабленный абрис — ореол… В нем, вполоборота к ветру — Полина с забранными в цвет гнева локонами, с плетением трудов… И, скрестив руки, лицом к дороге — третий фигурант.
Итак, Корнелиус вторгается в сомнительные видения, упустив — маркированность стекла… разорение, шелестящее мельтешение монограммы… или монодрамы третьего, извергнутого в ветер… Здесь такая фраза Полины:
— Ты взошел в кустах вместо розы? И рядом со мной тебе привиделся дымящийся проходимец? У меня — тьмы знакомых, и каждый хоть раз да был проходимцем. А большинство — и осталось…
Но Корнелиус — за случайность восстания на его пути кустов… нежданная инсуррекция, сатанински утонченный инструмент: шипы, иглы, розы… секущая времени… И находит новую примету: кто собран временно — из тактов смеха и развеивает свою тактику на глазах?
Полина теребит красной спицей пух.