– Ты, конечно, права. С недавних пор я стал многое забывать. Тут как-то не мог вспомнить по именам своих родных. Вероятно, вы слыхали, что со мной стряслось. Теперь я заплатил свои долги, как говорится. Но я не только думал о вас, но и разговаривал с вами тоже. Я сидел в одной камере с человеком по имени Менделе Лейтерман, раньше он работал корректором в литературном журнале. В камере, рассчитанной на восемь человек, нас было сорок. Мы сидели прямо на полу и вели беседы. Сидеть на полу и иметь возможность прислониться спиной к стене – это было большой удачей.

Я надеялся, что Фелендер распрощается и уйдет, но он снова уселся. Костюм болтался на нем свободно, как на вешалке. Раньше он всегда был в крахмальном воротничке, при галстуке, а теперь ворот рубашки был распахнут, обнажая тощую жилистую шею.

– Да, я вспоминал ваши слова. Вы все предсказали до мелочей – вы, наверно, в своем роде пророк, наложивший на меня заклятье. Не в дурном смысле – я пока еще не верю в предрассудки. Но ваши слова не пропали даром. По ночам я лежал на голом полу, больной и угрюмый, голова кружилась от зловония параши – так было, если мне позволяли лежать, а не тащили на допрос. Если слышалось хлопанье дверей, это означало, что кого-то другого потащили на пытки. И вот я думал: что сказал бы Аарон Грейдингер, если бы мог увидеть это? Ни на секунду мне не приходило в голову, что я смогу выжить и снова буду беседовать с вами. Мы все были обречены на смерть или на работу на золотых приисках, а это хуже смерти. Нет, вам не позволят просто и без хлопот умереть. Однажды меня допрашивали двадцать шесть часов подряд. Это физическая пытка особого рода, я не говорю уже о моральных истязаниях, – такого не пожелаю и худшему врагу, даже сталинским приспешникам. Не думаю, что такая жестокость существовала во времена инквизиции или в тюрьмах у Муссолини. Человек способен переносить пытку в руках у врага, но если друг превращается во врага, такие муки выдержать невозможно. Они хотели от меня только одного – признания, что меня прислала польская разведка. Они буквально умоляли меня сделать эту любезность, но я дал себе клятву – все, что угодно, только не это.

– Вольф, прекрати рассказывать! Ты от этого заболеваешь, – попросила Дора.

– Плевать! Я не стану больше больным, чем теперь. Я им сказал: «Как могу я быть польским шпионом, если столько просидел в польской тюрьме за наши идеалы? Как могу я быть фашистом, если много лет работал редактором журнала, нападавшего на сионистов, Бунд, PPS[84], и открыто воспевал диктатуру пролетариата? Моя семья была беднейшей из бедных, и всю жизнь я страдал от голода и холода. Социализм был моим единственным утешением. Для чего же мне становиться агентом реакционного империалистического режима? К каким военным организациям я мог стоять близко? В чем тут вообще смысл? Даже в безумии должно быть хоть подобие логики», – убеждал я их. Парень, что сидел напротив, поигрывал револьвером, курил папиросы и пил чай, а я стоял на онемевших ногах, и меня била дрожь от голода, холода и бессонницы. Он свирепо смотрел на меня. У него были глаза убийцы. «Слыхал я эти вшивые оправдания, – цедил он сквозь зубы. – Ты фашистская собака, контрреволюционер, предатель, гитлеровский шпион! Подписывай признание, или я вырву язык из твоей свинячьей глотки». Он говорил мне «ты», этот русский. Он зажег свечу, достал иголку, поднес ее к пламени и сказал: «Если не подпишешь, я загоню это под твои поганые ногти». Я-то знаю, какая это боль, ведь польские фашисты проделывали со мной такое, но я все равно не хотел, чтобы на мне стояло клеймо шпиона. Я взглянул на него – одного из тех, кто должен был находиться в рядах защитников рабочего класса и революции, – и, несмотря на весь ужас, рассмеялся. Я словно находился в плохом театре, самого низкого пошиба. Даже Новачинский[85] в самых диких своих фантазиях не смог бы выдумать такой фантасмагорический сюжет.

Я протянул ему руку и сказал: «Ну же, давай. Если это нужно для революции, делайте, что требуется». Этого куда-то вызвали, и новый мучитель занял его место. Отдохнувший и полный сил. Так они допрашивали меня двадцать шесть часов подряд. Я умолял их: «Пристрелите меня, и пусть уже будет конец!»

– Вольф, я не могу больше этого слышать! – закричала Дора.

– Ты не можешь, не можешь? Ты обязана! Мы в ответе за все. Мы за это агитировали. В двадцать шестом году, когда обвиняли Троцкого, это мы называли его агентом Пилсудского, Муссолини, Рокфеллеров, Макдональда. Мы заткнули уши и отказывались слушать правду.

– Фелендер, не хочется сыпать соль на ваши раны, – возразил я, – но если бы Троцкий пришел к власти, было бы то же самое – никакой разницы со Сталиным.

Ирония и гнев сверкнули в глазах Фелендера.

– Откуда вы знаете, что стал бы делать Троцкий? Как смеете вы судить о событиях, которые не происходили?

– Такое случалось при всех революциях. Когда проливают кровь во имя гуманности, религии или чего-нибудь еще, это неизбежно приводит к террору.

Перейти на страницу:

Все книги серии Большой роман

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже