А еще, неведомо с каких пор, между людьми пошло-покатилось и до сих пор катится: «Прилипало».
Это уже не о фигуре, — о натуре.
Коли заприметят люди председателя колхоза, то наперед знают: хвостиком потянется и Трескало-Прилипало. А уж о заведующем фермой и говорить нечего. Его в одиночку не увидишь. С утра до вечера липнет Прилипало. Не отлепишь! Разве что железным крюком зацепить — и трактором… Именно там на ферме или возле фермы, а может быть, вокруг фермы Трескало вертится, что-то там делает Кто-то сказал: «старший куда пошлют…» Вот, видно, и послали Трескало в район по какому-то делу. Может, цифры-сводки возил. Может, горит-кипит, так эти цифры кому-то нужны. Потому как председатель даже своего любимца коня дал: «Давай-давай!..» А уж на той высокой двуколке с огнем-жеребцом Трескала еще больше раздуло.
Пепельное полотнище пыли уже где-то на горизонте. А перед Ульяниными глазами как стоял, так и не уходит Трескало. Широко расставив толщенные ноги, колыша выпяченным брюхом, смотрит на нее острыми гвоздиками глаз, едва видными среди мясистой толщи.
Она идет, а он никак не скроется. И кричит ему Ульяна то же самое, что и много лет тому назад кричала.
Вокруг звонкая степная тишина. Но, если прислушаться, слышно: озимь что-то шепчет ветру, зябь глубоко дышит, шелестят присохшие стебли кукурузы.
Неслышно летят-мелькают лишь белые паутинки. Бабье лето. Теплое бабье лето.
Одна паутинка зацепилась за седую Ульянину прядь. И вьется над головою, и трепещет от ее вздохов, от уже обессиленного стона.
Идет Ульяна, шатается. Уходит из-под ног пыльная степная дорога, хотя походка ее легка, нетороплива и сама она высушена трудом и годами.
Не скажешь, что ссора там какая-нибудь случилась. Старый разговор. Все давно известное. Все давно криком и слезами вылившееся.
Возвращалась Ульяна из района, в собесе опять что-то в бумажках смотрели. Опять что-то записывали. Все! Шагай, баба, домой. Не просилась на машину, не спрашивала подводу у председателя колхоза. Что там для привычных ног десять километров туда-сюда? Время же какое! Где и надышишься вволю, как не в степи?.. А уже к осени повернуло. Когда еще белым светом налюбуешься?
Спросите ее, с чего началось, — не вспомнит. Много чего надо бы вспомнить, но затуманилась память.
Догнал ее Трескало, тоже из райцентра возвращался, остановил жеребца, слез — даже застонала бедарка, наклонилась. Стоял перед Ульяной, ноги-столбы раскорячил, не пьяный, зачем лишнее говорить, только душок малость. И то не самогонки вонючей, а пшеничного первача душок, как Трескалу и надлежит.
Стал и смотрит. Пожевал, пошлепал губами и сказал:
— Ты чего на меня председателю намолола? Пора, Ульяна, забыть старое. Было — былью поросло…
— Кому старое, а мне вот здесь жжет, — Ульяна стукнула себя в высохшую грудь. — И будет жечь, пока дышу.
— Время такое было, — медленно протянул Трескало. Ему, казалось, и говорить было лень, — Так вот что, Ульяна, — тут уже голос стал тверже. — Председатель — новый человек, не здешний, что к чему не знает, и ты его с панталыку не сбивай.
— Хочешь на свой панталык сбить?
— Не на мой и не на твой. Давай так, по-хорошему: ты себе живи, я жить буду, а что было — забыто…
Смотрела на него. Не прятал глаз, невозмутимо выдержал ее взгляд, только буркнул:
— Ну, чего?
— Скажи, Демид, отца-мать твоих знала, скажи: тебе ничего не вспоминается?
Увидела, как злобой хлынула ему в лицо темная кровь.
— А ничегошеньки! Ни на полмизинца не вспоминается.
Еще и показал ей короткий пухлый палец с черным ободком ногтя.
— Ах ты ж, полицейская морда! — задохнулась Ульяна. — Кто моего сына убил? Кто моего Гнатика в землю загнал? Кто-о-о?!
Покатилось степью скорбное «о-о…».
— Ну так что? — Трескало переступил с ноги на ногу, туловище качнулось влево-вправо, и он снова застыл. — Время такое было… Я свое отсидел, отработал. Знаешь, что оно — лесоповал? Я вот этакие сосны пилил, валил. Я ударником был — во! И ничего не вспоминаю, потому как на меня амнестия была. Поняла, амнестия?.. К чертовой матери все. Забыл, не вспоминаю, ничего не знаю. Слышишь?
— Я не забыла, — губы у Ульяны дергались, — Я, я…
Снова степь стала отзываться: «я-я…» Но голос Трескала заглушил:
— А ты не забыла, потому что тебе каждый месяц капает… Имеешь пенсию за сына. Двадцать пять рублей на улице не валяются.
— Ты, ты… — Судорога сдавила Ульяне горло. — Ты… Чтоб тебя та пенция камнем в грудь!
— А-а, — ощерил желтые зубы Трескало. — Мало? Надо было мне и второго сына убрать, получала бы полсотни в месяц.
Вот тогда и закричала Ульяна, затряслась всем телом и двинулась, двинулась на Трескала, того даже дрожь взяла.
Она — шаг, он — два от нее. Она шаг, он два… Пятился, пока не ткнулся спиной в двуколку. Тогда повернулся тяжелым туловищем, вскочил на сиденье, чуть не опрокинулась эта беда на двух колесах. Крикнул, щелкнул кнутом. Гнедой жеребец галопом рванулся с места — огонь и ветер. Серым полотнищем разостлалась пыль — до самого неба.
Будто ничего и не было. Разговор не разговор. Лишь несколько фраз прозвучало в воздухе и разлетелось немыми паутинками бабьего лета.