А еще она не любила ходить в Художественный фонд оттого, что там на втором этаже в общей мастерской работал человек, которого она и не любила и боялась. Весной, после окончания школы, готовясь в училище, она на последнюю десятку купила у него на базаре белила. А когда пришла домой и попробовала эти белила, из тюбиков сначала полезла какая-то каша, а потом полилась вода. Едва сдерживая слезы, она выпросила у соседа еще десятку и пошла на базар. Он был там, и он не узнал ее — много у него было покупателей. Она купила еще один тюбик. Но не решилась сказать что-нибудь. Страшен он был. Маленькое скуластое лицо, плотно стиснутые узкие губы, и глаза какие-то ожесточенные, круглые, глядящие зло из глубоких впадин, и выпуклый высокий лоб над ними. Над своим товаром он стоял в парусиновых штанах и пыльных сандалиях на босу ногу. А когда она спустя несколько лет впервые попала в здание Союза художников, первым, кого она увидела, был он. Сердце у нее закатилось от давней обиды, и она долго не могла перевести дух. Он, видимо, о чем-то догадался, но толком ничего не знал, а она молчала и по сей день.
На стене ординаторской, напротив Ольги, за спиной Минина висел плакат: легкое со всеми трахеями и долями.
Мария Сергеевна помедлила еще. И вдруг сказала:
Машина с выпущенным пока еще шасси утратила уже скорость, которая делала ее стремительной и послушной. И он тяжело, словно всплывая после затянувшегося пребывания на глубине, вывел ее на курс, обратный посадочному. Он еще не мог идти в высоту: не было силы у крыльев и двигатели медленно набирали тягу. Она уже не провисала своим, оказывается, таким тяжелым телом, но и не рвалась вверх, словно держась в воздухе на его руке, держащей ручку управления. И ему показалось это похожим на то, как двое стараются прижать руку один другого к столу, но это ему казалось: на самом же деле управление было легким, просто он сам выбирал его на себя по миллиметру, по маленькому шажку. И вдруг он понял, что от самого непоправимого, что может случиться с летчиком, его отделяют две-три минуты, — двигатели могут замолкнуть в любое мгновенье. Он знал этот странный, не похожий ни на что звук турбины, вращающейся вхолостую, по инерции, словно остывая. Это страшно оттого, что никакая грамотность, никакая находчивость, никакая отвага не помогут запустить их вновь. А на этой высоте, когда ветки стланика, крыши поселка (высота уже чуть увеличилась) едва не задевают за серебряную сигару фюзеляжа, прыгать бесполезно. Барышев сидел окаменев.
Закидывая голову, сильный, загорелый, Волков громко засмеялся, показывая крепкие белые зубы. Профессор улыбался. Видимо, и ему нравился Волков. Да, тогда Мария Сергеевна не обиделась.
А потом пришел Фотьев, с которым она ездила на этюды в деревню и от которого она тогда смертельно устала. Устала от его болтовни, от манерничанья, за которым ничего не стоит. Плечистый, громадный, с бородой, в какой-то сверхмодной рубахе и по-художнически мятых брюках, он ввалился не постучав.
— Чем ты его расшевелил? Он ведь по-русски не говорил.
— Что я могу, профессор! Ну что я могу!
— Говорит Жоглов, умер Климников…
— Да.
Попался навстречу строй курсантов, фары выхватили из тьмы шеренги и твердо шагавшего рядом с передними рядами офицера в шинели, перехваченной ремнями; потом обогнали автобус, полный света и неторопливый; потом на повороте море света, что несла перед собой «Волга», застигло в момент откровенного поцелуя парочку — солдата и девчонку в пальто внакидку. И Наталья даже успела понять — не держи солдат девчонку за спину — пальто упало бы наземь.
Из глубины комнаты, откуда-то из-за плеча полковника, донеслось: «Слушаюсь». И тотчас сзади раздались четкие легкие шаги, открылась и закрылась дверь.
Он не подозревал даже, что Штоков прожил такую необычную жизнь. Родился на прииске. Отец Штокова — он был, должно быть, громадным, с широченной и плоской, словно придавленной, грудью, носил едва ли не из десяти аршин сатина сооруженные шаровары, — не работал в артели, а добывал золото сам, «вольно». Уходил на старые отвалы с лотком и мыл там в полуиссякшем, ушедшем уже вглубь ручье. Мыл там, где никто уже не мыл, и не искал подобно иным «вольным» старателям свою жилу, жилу для себя. А мыл тщательно, с любовью к этому делу и без любви к самому золоту. Оттого жили бедно.
Теперь Барышев согласился:
Но Волков не знал и не помнил городов не только потому, что был сегодня здесь, а завтра — там. Он не помнил их еще и потому, что жил в них своей особой жизнью военного летчика, точка приложения его сил была как раз за пределами этих городов, и их проблемы, трудности, их устремления не задевали непосредственно ни его ума, ни сердца. А тут вдруг теплая волна катнула в груди, и он заметил, что потускнела за время его отсутствия и пожухла листва, а впереди, там, где за обрывом открывалась река, над призрачными, еще нежилыми высоченными зданиями, переливается по-осеннему перламутровое небо.
— Ты, пап, не волнуйся.