— Ерунда, очень хорошо, руки не бывают грязными от работы, — сказал Алексей Иванович и тут же поморщился, потому что понял: не то сказал. И так же просто и тихо, как только что говорил сам с собой, добавил: — Это вы меня простите, Зимин. Помешал, сам вижу. Только знаете, очень уж большая потребность возникла вас увидеть и поговорить. Простите, — повторил он.
— Так о чем мы будем говорить?
— Да, — тихо ответила она.
Теперь, во второй раз по этой узкой, оживленной, пропахшей дешевым портвейном и красками лестнице поднимался совсем иной Алексей Иванович. Этого никто не замечал. И все было по-прежнему внешне — и почтение, с которым замолкали люди, там и сям оказавшиеся на этой лестнице, и на втором этаже громко, во весь голос, кто-то смеялся, покрывая хохотом говор, кто-то в глубине спорил, и сюда доносился страстный убежденный голос.
— А ему многое хочется. У него и жена прелесть, и дети. — Он отнял руку от палки и ткнул в холст пальцем: — И урожай вон теми, своими вынянчил. А ему много хочется… Ты уже не ребенок… Да… Ты уже не ребенок.
— А как же Наташа? — торопливо спросила Поля вдогонку.
Собственно, из приехавших сейчас отсутствовали лишь двое — сам генерал и начальник отдела полковник Лобанов.
Светлана говорила неторопливо, по-московски мягко, с явным «а». Москва у нее получалась так: «Ма-асква…» И голос ее был радостен Барышеву. Но он сказал сухо:
Ольга села в кресло у стола. Оно было единственным. Да и всей мебели в комнате было — тахта, детская кроватка в углу у глухой стены, вся заваленная детской одеждой, это вот кресло, удобное, с откинутой спинкой, стол — маленький, под стать комнате, но крепкий — и все. Но и пол, и тахта, и стол этот, и полка над столом были завалены рисунками, листами ватмана, книгами, у двери на балкон стояли холсты, черный и весь перепачканный красками мольберт. И только на стенах не было ничего. Лишь над детской кроваткой висели на гвоздике маленькие-маленькие — их, наверное, нельзя было носить — лапти.
Он никогда еще не говорил так много.
Последнюю фразу Жоглов произнес неожиданно для себя. Просто хотел паузу сделать перед тем, как высказать самое главное.
— Неправда. Я тебе не верю.
Уснула она сразу. Было, наверно, часа три ночи.
— Я тоже очень рада, что вижу тебя… Знаешь, как рада? Даже дышать трудно. Я тебе сейчас все расскажу, если у меня получится… Только ты не горячись… Знаешь, Миша, от нас ушла Ольга…
Поплавскому казалось, что еще не кончился тот последний полет, когда он мучительно вспоминал полузабытое лицо женщины, которая сидела на обрывистом берегу реки… Теперь он вспомнил. Это была Мария Сергеевна…
— Мы отняли нижнюю правую долю. Надо было взять и среднюю. Теперь поражена средняя.
— Хорошо, я полечу домой…
На другом конце телефонного провода некоторое время молчали. Потом она негромко сказала в самую трубку:
— Ты когда-нибудь, Ольга, когда-нибудь ты задумывалась, что мы были такое?
Мария Сергеевна подумала, что она не может уйти отсюда одна, что если она уйдет, то потеряет что-то очень важное, от чего-то отступится и, может быть, навсегда.
«Я скажу Волкову, — думал Артемьев, — тебе здорово повезло, Миша, со старшей дочерью. Видимо, она родилась у вас по большой любви. От силы вашей родилась. Вот что я скажу ему…»
Удивительно русским было все в этом доме — тишина, и чистота выскобленных полов, и половички простенькие, нитяные, с поблекшими, захоженными и, видимо, давними-давними петухами морковного уже цвета по краям, и занавески на маленьких, полуподвальных окнах, и зеркало — старинное, хорошее, тяжелого стекла с мягким свинцовым отливом по углам в темной оправе, и кровать с лоскутным одеялом, и лежанка возле печки, по виду удобная, обжитая какая-то, и множество фотографий под одним стеклом на самом видном месте. От отца здесь оставались две полочки с книгами, у которых уже выцвели корешки и переплеты, и круглая стеклянная чернильница-непроливашка, и стол, невысокий, но крепкий. Там, видимо, занимался отец, когда еще студентом был.
Здесь жужжали электроотсосы, и от этого тишина казалась почти непроницаемой. Сестры, их было две, двигались бесшумно. Их глаза над масками были спокойными. И они чем-то напомнили Марии Сергеевне рабочих у станков. Она много раз бывала здесь, и первое впечатление от реанимационной уже давным-давно забылось, она привыкла к этой обстановке. Но сейчас, в присутствии профессора, она и реанимационную палату увидела глазами, свободными от привычки, точно вошла сюда впервые.
— Да.
Потом он вдруг остановился, резко, решительно взял ее за руку повыше локтя сильной сухой рукой и сказал, и глаза его при этом заблестели лихорадочно, как у больного:
— Да, мама…
— Дежурным средствам готовность, — негромко приказал он.
— А он ко мне в университет пришел…
Высокий, сутулый, какой-то молчаливый и злой, Зимин, прочитав его, ответил: