Мария Сергеевна не отдавала себе отчета, почему видит дочь так, как не видела еще никогда. Глаза Натальи сейчас были опущены, и сидела она прямо, развернув худенькие и прелестные в своей худобе плечи. И было видно, что сидеть так девочке удобно и она совершенно не напряжена. И линия лба, переходящая с едва уловимым изгибом от переносицы к тонкому ровному носу и далее ко рту, была чиста и точна. И Мария Сергеевна понимала, что это она сама дала ей все это. Пышные, легкие, едва тронутые рыжиной, но все-таки темные волосы были небрежно и в то же время сознательно уложены на затылке и открывали шею, и на шее светились от низкого света короткие завитки.
Полторы минуты шли так. Истребители, похожие на иглы, скользили чуть выше и несколько позади.
— Знаете, генерал, в сущности, хирурга с большой буквы, ведущего хирурга в мировой медицине из женщины ни разу не вышло. Есть в них, знаете ли, какое-то неистребимое сердоболие. А в сущности я хотел сказать иное. Вы хорошо женились, генерал.
Выступающий замолчал. И в кабинете, заполненном людьми, наступила странная тишина.
— Батя, стой!
Первой опомнилась Ольга. Она перестала плакать, и только ее худенькое тело еще вздрагивало под руками Марии Сергеевны. Но она не отнимала рук от лица. Не отняла она их и тогда, когда и Мария Сергеевна перестала плакать и слегка отстранила дочь от себя. Они словно стеснялись друг друга. Не время было для Марии Сергеевны спрашивать Ольгу. Да и сил у нее на это не стало бы. И она с отчаянием думала, стискивая рот: «Доченька, доченька моя! Что же случилось?! Что же это, доченька!»
— Да… Я слушаю.
Мария Сергеевна никогда не спрашивала ее так. Ей и в голову не пришло бы спросить это у Ольги. А здесь ей страстно захотелось узнать. Узнать без вранья и недомолвок, вполне допустимых, даже неизбежных в таком положении.
— Вам, четыреста пятнадцатый, есть почта, — сказала дежурная по этажу.
— Ничего… Только вот Оленька…
— А это? — спросила Стеша.
Мария Сергеевна не стала в своем отделении делать того, что сделали все, начиная от Минина и кончая Прутко, — не устраивала аврала. Она только сказала всем своим, кто и зачем приезжает. И встречала Меньшенина сейчас с легким сердцем.
Наташа брела рядом с отцом, разглядывая тропинку у самых ног. И вдруг она подумала, что у маршала и Вовки глаза одинаковые, только у маршала они еще спокойнее — от мудрости и от возраста. А может быть, это ей показалось, потому что просто оба они умели смотреть как-то особенно — до дна… И у нее захолонуло сердце: еще никогда так отчетливо, так непритворно, так вот, не прячась от самой себя, она не думала о Володьке и хотела, чтобы он был рядом. Его насмешливое презрение к ней, когда он, выведенный ее ехидством из равновесия, полыхал на нее гневом глаз, взвинчивало ее. Она сама не знала, что это с ней, но во рту становилось горячо и замирало, словно от высоты, дыханье, и она отвечала ему надменной дерзостью.
Чуть покачивало катер волной по корме. Хрустело под ногами днище, трущееся о прибрежный песок. Для Натальи все происходящее было словно откровение: и лица солдат, сдержанные и грубые от ветра и солнца, и руки их, делающие свое дело неторопливо и точно, и запах, исходивший от них, запах реки и дыма, и железная миска с большими кусками вареной кеты.
— Улетаю, ослик. Что тебе привезти? — сказал он смеясь.
— Пошел ты… — проговорил вслед полковник.
Девочки стерилизовали инструменты. Только что закончилась тяжелая операция четырнадцатилетнему мальчишке с природным дефектам левого легкого. Минин произвел пульмонэктомию. Ольга знала этого мальчика. И помогала, чем могла, подготовить его к операции.
Нелька босиком подошла к балконной двери и стояла несколько мгновений, с замиранием ощущая прикосновение к теплому с постели телу холодного свежего воздуха. Стояла, пока не замерзла. Она видела двор еще в сумерках, видела, как светятся, еще не набрав силу цвета, листья, как недвижно висит чье-то белье, забытое с вечера.
— У вас не выдержали, — угрюмо заметил Барышев.
— Возьму! И не плачь… Это ненадолго. Это не может быть надолго…
— Я ничего не понимаю в живописи, но это здорово, понимаешь, здорово.
— Иди есть, — позвал Витька.
День собирался быть солнечным. Пели птицы — еще редко и далеко внизу, где-то в глубине двора, на деревьях. Шли машины, гудел в отдалении сырым утренним гулом вокзал, и комната тоже казалась частью улицы. Нелька убрала из дому все, что только было можно. Остались лишь тахта, на которой они с Витькой спали, и столик, крохотный, на трех ножках. И теперь посередине комнаты возвышался мольберт с холстом, столик для красок возле него.
— Ничего. Ничего. Просто вспомнилось что-то…
— Хорошо. Я думаю, у нас потом интересный разговор будет. А семьдесят лет — это теперь средняя продолжительность человеческой жизни. Средняя, заметьте…
— Да, — сказал он неожиданно просто. — Никуда ты со мной не пойдешь, красотуля.
— Мы обязательно поговорим… Хорошо?