В 1955 году, когда она приехала, ей было семнадцать лет, и она ничего не умела делать. Брата она не нашла. О нем просто никто ничего не знал. Те, кто мог бы что-то сказать ей, исчезли, как дым, — кто на пенсию, кто в места еще более отдаленные, но никого из них она не застала. А новые еще не вошли в курс дела. Приехала бы она чуть позже — на год, полтора, может быть, было бы иначе. И потом, здесь все до единого заняты работой — в геологических партиях, в АТК, на промывке, в управлениях. Здесь не было частных домов, чтобы приклонить там голову. Да она и не умела ни просить для себя, ни искать, ни настаивать. И она уже двое суток, благо были белые ночи, ходила по городу, у которого не было окраин и который обрывался у океана и начинался прямо в тундре. Дремала в сквере, засунув руки в рукава осеннего пальтишка.
Мастерство пилотов самолета-нарушителя не вызвало у него сомнения — они сажали свою четырехтурбинную громадину сами, по своим приборам на незнакомую площадку вслед за нашим истребителем. Поплавский не испытывал к этим людям ничего, кроме любопытства и настороженности. Они несколько смущены своей оплошностью (а может быть, и не оплошностью), держатся с бравадой.
— Знаешь, — сказал он, — у нас еще два часа. Мы можем позавтракать.
Декабрев не отдавал деньги дома сразу. Он собирал их в кучу, чтобы все это выглядело зарплатой. И ни Светлана, ни мать не догадывались о его настоящей работе. Но хранил их дома, под половицей в сенях. И мать нашла их однажды.
— Ну человек какой-то мужского пола…
Офицер достал из кармана бриджей бутылку коньяку. Она была начата и заткнута плотно свернутой пробкой из газеты. Он вытаскивал ее зубами. Вытащил и сказал:
— Ты отчего не пьешь свой кофе? — спросила Нелька.
— Что? Что ты сказал?
— Что мама. Это так, и тут ничего не сделаешь. Но теперь и я хочу быть с тобой откровенной. Ты все время ищешь этой откровенности. Ты этим самым ищешь ответа на вопрос, кто виноват, что мы так живем. Так типично по-московски живем. Замкнутым домом, в котором какие-то непонятные, неясные, но согласно всеми нами принятые традиции с замкнутыми маршрутами, с излюбленными театрами, номерами автобусов, метро и трамваев, с определенным кругом знакомых и интересов… Ты будешь удивлена, Светлана… Но в этом никто не виноват. Я не знаю виноватых. Кроме самой себя. Бабушка на самом деле верила в свое предназначение и в свое призвание — она строила метро и выступала на комсомольских собраниях, мой отец, а ее муж, погиб на подпольной работе. Сначала знали об этом, помнили, потом — перестали помнить. Если вульгарно — виновата она, виноваты мы с тобой — и я, и ты. Да, ты — тебе предложили такую жизнь. И до поры до времени ты не несешь за нее ответственности. Но потом, потом-то, Света… Ведь здание твоего учебного заведения видно не только из нашего окна, хотя здесь около двадцати километров по прямой. Его видно и с берегов того океана, над которым летает твой Барышев. С любого конца земли видно ваш шпиль… Как же светло должно быть в ваших аудиториях, и как светло должно быть у тебя в душе. Это то, что касается тебя. А я — ну, я просто была слабой и недалекой, и совершенно искренне исповедовала все, что мне предложила бабушка — моя мать. Ведь она ничего плохого мне не предлагала. И только я, я сама была виновата в том, что уехал твой отец — сильный и страстный, но и слабый тоже человек. Пусть, что было, то было. Но теперь-то мы с тобой все знаем, и знаем, чего хотим. И у тебя ничто не потеряно. И тебе некого и не в чем винить. Разве только в том, что ты сама убедилась, как тяжко жить с неправдою в душе, хотя бы с самой маленькой.
Здесь была отводная дорога, по ней осенью с полей вывозят зерно. Она тянется на многие километры, и по ней он возил генерала Волкова в ближайшую часть, когда они хотели сократить дорогу. Он свернул туда и повел машину, ничего не видя перед собой. Потом он остановил машину и уткнулся лицом в согнутую на рулевом колесе руку. Наталья сама взяла его голову обеими своими ладонями и посмотрела ему в глаза близко-близко, так близко, что он ничего, кроме ее глаз, не видел. И это было удивительно: семнадцатилетняя девочка оказалась старше его — она была старше его прежде в своей капризности, была старше потом, в страхе, что испытывала в его присутствии, она оказалась старше и проще в любви, а что это была любовь — она не только не сомневалась, она не думала о том, как называется то, что происходило с ними сейчас.