Их было двое. И обоих я знала: именно они допрашивали меня после смерти мисс. Один постарше, почти лысый, с огромным пузом, перетянутым форменным ремнем. Другой молодой, щеголеватый, почти элегантный. Первый помнился мне добродушным, терпеливым, склонным время от времени пошутить; второй – холодным, презрительным, неприязненным сухарем, чьи тонкие, похожие на разрез губы слишком часто кривила жестокая ухмылка. Мне говорили, что по инструкции полицейские и должны работать парами, распределив между собой роли «хорошего» и «плохого», как в глупых комедиях. Но тогда мне показалось, что старший в самом деле был человеком мягким и сострадательным, которому суровость претила, даже когда была необходима. Заметив, что я плачу от отчаяния из-за смерти мисс, он по-отечески меня утешал. А вот молодой, напротив, сразу дал понять, что пристрастие юных девушек к романам неизбежно ведет к развращению и это делает мои показания, как говорят закон и дамы-благотворительницы, «неблагонадежными», то есть мало заслуживающими доверия.
За ними в дом юркнула Ассунтина, которая первым делом бросилась на кухню за куском хлеба, а после так и осталась жевать его возле раковины, внимательно глядя на происходящее. Я поняла, что полностью в ее руках. Расскажи она сейчас, где спрятала кольцо, – и я пропала.
– Большую уборку затеяли? – поинтересовался старший, увидев, что в квартире все вверх дном. Его внимание сразу же привлекла швейная машинка: похоже, таких ему видеть не приходилось. Подойдя ближе, он коснулся ручки, попробовал крутануть колесо, но у него ничего не получилось. Младший внимательно все осматривал: поставил на место одно из бабушкиных кресел, которое я опрокинула, снял с подоконника горшок с геранью, заглянул под блюдце.
Старший тем временем устроился за кухонным столом и достал какие-то бумаги.
– Ну-с, барышня, на вас жалоба, – как будто нехотя произнес он.
В подробности допроса и того, что за ним последовало, я вдаваться не буду. Эти воспоминания даже после стольких лет заставляют меня смущаться, а щеки пылают от жгучего стыда, словно мне и в самом деле есть чего стыдиться.
Если коротко, донна Личиния, как и грозилась, обвинила меня в том, что я блудница, которая скрывала свой тайный промысел за ремеслом швеи. А также, воспользовавшись постыдной близостью с неким студентом из добропорядочной семьи, похитила украшения и другие предметы неуказанной ценности.
Старший из полицейских сразу сказал, что первому обвинению – в «известной деятельности», как было написано в жалобе, – не верит и, более того, считает смехотворным, поскольку на протяжении многих лет знал и меня, и мою бабушку, приглядывая за нами, как и за всеми прочими бедняками в нашем квартале, вынужденными общаться с богачами накоротке и оттого подвергавшимися самым разнообразным искушениям. Он прекрасно знал, в каких семьях я работала, чем занималась и, главное, что не имела привычки бездельничать. А вот молодому, служившему в нашем районном комиссариате недавно, моей безупречной репутации показалось мало: он намеревался все проверить и выслушать перечисленных в жалобе свидетелей. И особенно настаивал на медицинском осмотре – уж и не знаю, из злорадного удовольствия вообразить себе то, чего все равно не мог увидеть, или просто чтобы меня унизить и напугать, «сбить спесь», как он сам выразился, прочтя в моих глазах смятение и ужас перед подобной перспективой.
«А что сразу в слезы? – глумился он. – Коли все у тебя на месте, так и бояться нечего». То, что сама эта процедура была для меня постыдной, казалось, вовсе его не волновало – скорее забавляло, пробуждая самые низменные мужские инстинкты. Как после забавляло хватать меня и всюду трогать под предлогом поиска украденных драгоценностей.
От осмотра и в целом от первого обвинения меня спасла, как ни странно, швейная машинка. Старший полицейский, едва ли не больше моего смущенный поведением коллеги, хватался за любой предлог, чтобы меня защитить. Но сколько бы он ни сыпал аргументами в пользу моей невиновности, тот, другой, немедленно их отметал, выражая «обоснованные сомнения». Когда же аргументы были наконец исчерпаны, старший процитировал один давнишний приговор, еще тех лет, когда сам он только поступил на службу: ни много ни мало от 11 февраля 1878 года. Как я смогла запомнить эту дату и прочие подробности? Да ведь его слова спасли меня от унижения, поскольку благодаря им мне не пришлось демонстрировать свои интимные места и позволять копаться внутри меня совершенно постороннему мужчине, хоть и доктору, которому донна Личиния наверняка заплатила бы за ложь. Не те были времена, чтобы богобоязненная девушка с безупречными моральными принципами, независимо от результатов осмотра, могла перенести подобное насилие, не запятнав себя навечно как в собственной душе, так и в чужих глазах.