Федька звякал железкой по камню, махал трутом, прижав его к бересте. Дул так, что от усердия забрызгал слюнями и себя, и Григория. Береста разгорелась.
– Ладно, можешь! – похвалил Григорий. – Вот тебе кувшин с жидкой смолой, а это туесок с порохом. Хоть ты и дурак, да поймешь: Еремея надо сжечь. Ты ему собак ловишь, а он тебя почти не кормит, хоть бы одежонку какую купил, куда годится? Он ведь тебя дармовым батраком держит, издевается. Разве не так?
– Так! Келяс селям!
– Ты его сожги, ко мне придешь и с Маруськой подружишься. Сделаю так, чтобы, ягодка сама в рот упала.
– Омманешь? Забожись, келяс селям!
– Вот те крест! – Григорий был искренен. Выполнить волю Григория ей придется. Всякая Божия тварь должна это испытать, Господом так задумано. А то бы плодились иначе от почек, как дерева, рассыпали бы семена по земле без страсти, без радости, но Бог судил иначе…
– Пошел! – подтолкнул он Федьку. – Самое время, темно, ты на стены поплещи и на крышу – обязательно. Только осторожно, тихо, как мышка, подкрадись, да оглядись, нет ли кого. Поджигай быстро, да беги не сразу ко мне, а сперва к речке. Если сразу ко мне прибежишь – Маруську не увидишь больше. Понял? Ну, иди!
Федька было пошел, но вдруг вернулся.
– Дяденька Григорий.
– Ну, чего ты мнешься, как красна девица, – говори прямо!
– Ягодкой не подавлюсь? Не глотал ищщо.
– Дурак ты, Федька, дурак и есть. Все само проглотится. Об этом тебе думать не нужно, за тебя уже подумано, ты думай, как лучше Еремея сжечь. Да потихоньку.
Федька ушел. Григорий вглядывался в темноту. Сначала было тихо. Потом донесся неясный крик, и огненный петух закукарекал на Еремеевом доме.
Сонный Еремей выскочил в чем мать родила, пустился догонять Федьку. Догнал, стал звать на помощь, чтобы связать дурака. В одной рубашке выскочила из дома женка Анфиса, вспомнила, что вместе с домом горят замурованные в стены горшки с деньгами, зарычала, аки тигрица лютая, кинулась было к дому, заскочить, спасти что. Жар опалил волосы, рубашка затлела. И Анфиса с жалобным воем помчалась к Ушайке остудиться. В кустах оскользнулась, стала на четвереньки, Григорий оказался рядом.
И рычание было в кустах.
Только ночь видела в кустиках на пригорке двух собак: сверху – шерстью поросшая, снизу – белая, пышная, ревущая. Мордами – на пожар, задом – к реке. И хрип, и рык. А вдали – вой да крик.
Метались люди с ведрами, баграми, кочергами. Еремеев двор уж не спасали, лишь бы огонь дальше не перекинулся. В отблесках догоравшего дома били баграми Федьку, сломали руку да ногу. Еремей орал:
– Не убейте! Небось в пытошной скажет, кто его научил!
А в темных кустах две собаки грянули оземь, обернулись людьми. Встрепанная Анфиса, отряхивая глину с коленок, спросила:
– Куда же мне теперь?
– Беги давай к лысому, куда же больше? Муж он тебе, забыла?
Федьку отвели в тюремную избу, но держали там недолго. Вскоре в пытошной палач привязал его к «козлу», бил кнутом из воловьих жил:
– Кто научил? Запорю!
Федька заходился от боли, словно нырял в омут и обратно выныривал, а в дурной голове высвечивалась Маруська с грудями-дынями. Назовешь Григория Осиповича, так он Маруську не позовет… А какая Маруська, если руки-ноги перебиты? Да заложено было в молодое тело извечное желание, оно и пересиливало даже адскую боль.
Отливали водой, снова били. Орал, ругался по-турецки. А может, не по-турецки, только думал так, а бормотал на каком-то ином языке…
Григорий на допросе в канцелярии сказал надменно:
– Ежели в Томском что сгниет, прокиснет али сгорит, так все ссыльный виноват? Так, может, недолго им быть, сквитаемся.
Федьку ему стало до боли жаль, проклял свою выдумку. Но не виниться же? А все льдинка в сердце, не тает, проклятая!
Через две недели бирючи сзывали людей на Каштак, на Федькину смерть. Все посады пришли. Поджигатели редки, известно всем, что за это полагается.
На ровном месте – домик из сухих жердин, только войти и стоять в нем. Домик полит смолой, обставлен снопами. Палач поставил Федьку на колени, поп Киприян исповедал и причастил дурака. Палач запер Федьку в домике, отбежал, кинул горящий факел. Федька взвыл. И в последнюю минуту промелькнуло в дурной голове, что это его обнимает Маруська.
8. ДУРМАН-ТРАВА
Князь Осип Иванович Щербатой прибыл в Томск вместе с телом несчастного брата своего. Не в Москву же было возвращаться? И выдолбили могилу. И долго стоял князь на мысу, касаясь своей могучей рукою гладко остроганного креста. И думы его были невеселые. В дальние дали посылает нас долг служить царю и отчизне. И живот тут положить, а не зря ли? Хорошо как царь праведен и о земле своей и о людях своих печется. А сколько мы видели пустых властолюбцев, которые земли свои растранжиривали, перед иноземными властителями сгибались в льстивых поклонах: позвольте, мол, батюшка, усидеть на троне?
Ах, лукавцы царедворцы, бояре лукавы. Не каждый о земле своей печется, но многие о кошелях своих.
Вот брат, Дмитрий Иванович, в чужих краях богу душу отдал, служил до смерти, а много ли чего нажил? Ничего, кроме болести. Эх!..