Он поднялся до конца тропинки: «Завтра!..» — подумал он. Но попятился, увидев вдруг, в двух шагах от себя, вышедшую из тени скрюченную фигуру Массюба… С некоторого времени Массюб возобновил свои маленькие вылазки через Обрыв Арменаз; он как будто оправился от усталости первых дней, пробудивших в Симоне такое участие; снова превратился в бродягу, во «врага»… Можно было сколько угодно возвращаться последним, первым, с опозданием или с опережением, дальней дорогой, морозной ночью, считая, что ты один и никому не виден: от дерева, или двери, или стены отделялась фигура: это был Массюб, несчастная покинутая тень, вечно занятая разнюхиванием счастья или несчастья окружающих! В комнате Массюба свет снова зажигался и гас в последнюю очередь. Можно было подумать, что у него была одна миссия: он собирал последние звуки дня и первую тишину ночи. Последний вздох радости или муки, испущенный в какой-нибудь комнате в Обрыве Арменаз или на какой-нибудь тропинке находил в нем слушателя и свидетеля. Видели, как он припозднялся, ловя последнее событие, последнего прохожего, чтобы его разглядеть, может быть, заговорить с ним; и все, что тогда происходило, вызывало кривую усмешку его губастого рта…
Массюб шел по пятам Симона и последовал за ним на лестницу «Монкабю», нарочито заявляя о том, что доволен днем, о котором принялся сообщать подробности. Симон должен был сделать усилие, чтобы вырваться из заколдованной паутины, понемногу сплетенной вокруг него голосом, взглядами, жестами, молчанием Ариадны, чьи нити не порвала разлука. Но когда, ответив на изворотливые откровения Массюба неразборчивым «спокойной ночи!», он подошел к двери своей комнаты, его настигла последняя коварная фраза, выпущенная в спину, в упор:
— Ну а как ваши делишки, в порядке?..
Симон вошел к себе, не отвечая, но слово повисло на нем, как одна из бумажных стрел, которые школьники бросают в спину отвернувшимся товарищам. Он не понимал. Он думал о глубоких минутах, насыщенных счастьем, чудесной муке, которые только что узнал… Но вдруг он вздрогнул. Милая и опасная фигура Минни выросла перед ним, освободившись от пут сна, которыми, как он думал, он ее усыпил и обезоружил. Минни! Была же Минни!.. Черт побери! В нее была нацелена отравленная стрела. Он вновь увидел, как она стоит, опершись на снятые лыжи, улыбаясь ему… Он еще слышал ее голос: «Вы же не заставите меня целоваться с этим парнем…» Это ли она ему сказала? Ужасно: Минни существовала. Между ними что-то было. Об этом знали!.. Симон снова почувствовал, как навалилась на него тоска, возникающая при мысли о наших проступках. Напрасно он гнал эту женщину, испытывая угрызения совести от того только, что слушал ее. Он слушал Минни, он слушал ее еще в глубине себя, непроизвольно, и всего лишь думая о ней, испытывал чувство, будто оскорбляет кого-то, и ощущал, как свет в нем гаснет…
Это стало всепоглощающим. Это росло в нем с первых утренних часов и натягивало его душу, как пружину. Это словно выплескивалось из окружающих его вещей и текло через весь мир. Это низвергалось на него с поднебесных вершин. Это была сила сродни той, что однажды подняла эти горы, заставив их обнаженные тела упереться в небо. Симон обнаруживал в себе новое братство с этим юным краем, где все еще хранило вид и ритм первородного источника. Тем временем с каждой неделей зима становилась чище. Снег больше не довольствовался тем, что покрывал предметы; он создавал рядом с ними их копии, и низлежащий мир служил лишь предлогом усердию, с которым он сооружал бесполезные, но величественные строения.
Симон видел, как в нем постепенно рушились привычные устои. Они исчезли, словно поглощенные водой или огнем. Его существо переделывала неизвестная энергия. Над ним неподвижно висела звезда, пронзая его беспощадными лучами.