— Я не это имел в виду, глупый. Мне не нужна пишущая машинка. Я хочу, чтоб меня печатали, а не я печатал. Кеттеридж назвал свое маленькое предприятие “Свастика-пресс”. Очевидно, свастика есть индусский символ солнца. И она приносит счастье. Он напечатает мой сборник за двадцать фунтов. В двухстах экземплярах. По-моему, недорого.
— Так вот почему ты хмуришься. Потому, что я тебе никогда ничего не даю. Но ты же знаешь, что я не могу дать тебе двадцать фунтов. Почему бы тебе не попросить твоего отца?
— Я предпочитаю обращаться с такими просьбами, — сказал Вэл, — к тем, кто меня, действительно, любит. И кто под словом “любовь” подразумевает нечто иное, чем мой отец, для которого это слово является, всего лишь, синонимом понятий собственности и хозяйства.
— Я раздобуду для тебя деньги. Как-нибудь. Попрошу аванс под новый роман. Хотя я еще не готов начать следующий роман — ну, тот, о котором я тебе говорил, о современных Абеляре и Элоизе[76].
— Я помню, про типа, которому взрывом мины оторвало яйца во время высадки десанта в Сувле. Я также помню, что ты не любишь брать авансы. Ты ведь мне часто говорил, что это плохо отражается на качестве твоей работы, когда деньги уже истрачены, а работа еще не окончена. Я понимаю, я понимаю, Кен. Ты не должен беспокоиться. Я только хотел, чтобы и ты меня понял, вот и все.
Сердце мое екнуло, а чайник весело кипел. Вера, верность. Я оборвал эту мысль, открывая банку с маринованной говядиной: какое право я имею требовать верности от других, когда я сам только сегодня отрекся от всего для меня святого? Суеверие уже спешило на смену вере. Вот оно, наказание. Люди имеют причины быть суеверными. Я молчал, повернувшись к Вэлу спиной, заваривая чай, слабый, поскольку чайный запас мой почти иссяк. Наконец, после долгой паузы, я произнес, что в прозе того времени (“и не только того, но и позже, милый” — Джеффри) сам называл сдавленным голосом. — Кто это?
— Я хочу, чтоб ты правильно понял меня, Кен. Повернись и посмотри мне в глаза. Я хочу денег не для себя лично, а для того, что считаю важным. Возможно, это и глупо — так считать, но это все, что у меня есть.
— У тебя есть я. — Я поглядел в чайник, следя за тем как заваривается чай. — Или был.
— Это — другое, Кен, ты ведь, старый дурень, понимаешь, что это — другое. Все ради искусства. Бернард Шоу сказал как-то, что ради искусства можно даже заморить голодом жену и детей. Искусство превыше всего.
— Нет, нет, не превыше всего. — Я разлил чай по чашкам и поставил на стол банку консервированного молока и серый сахар военного времени. — Любовь превыше всего, вера, то есть, я хотел сказать — верность. Так кто же это? Я хочу знать, кто.
— Ты его не знаешь. Он часто бывает в книжной лавке, у него есть текущий счет. Великий коллекционер первых изданий Гюисманса[77]. Он знал Уайльда[78], по крайней мере, говорит, что знал. Намного старше тебя, разумеется.
— И богаче. Проститутка. — Помолчав, я добавил. — Шлюха. Ты понятие не имеешь о том, что значит любовь.
— О, имею, имею. Это значит — жрать рагу из солонины, или не жрать его и потом всю ночь страдать от голодных спазмов на узенькой койке, вдыхая аромат лука до самого рассвета. Знакомо, не правда ли? Похоже на “Рапсодию ветреной ночи[79]”, нет? Ну, — он посмотрел на меня с кокетством шлюхи, откинув голову, — мечтаешь немножко потрахаться на прощание, милый?
— Почему ты это делаешь? Почему?
— Возможно, для того, — торжественным тоном изрек он, — чтобы ты меня возненавидел. — Этот чай выглядит ужасно. Теплая кошачья моча. Одно ясно — больше никаких кувырканий субботними вечерами и никаких пахнущих луком случайных ночей. Мои дорогие отец и мать ничего не знают и ни о чем не догадываются. Осторожность, Кен превыше всего, верно? Ну, больше мне осторожность не понадобится. После бараньей ноги — кстати, надо спешить, а то придется есть ее холодной — я им скажу, что уезжаю. Да, уезжаю. Мы обычно ужинаем поздно, и отца сразу после начинает клонить ко сну. Ничего, это его разбудит.
Во время его монолога, я медленно, как старик, дошел до кровати, накрытой пестрым покрывалом, и сел на ее край. Чай остался нетронутым.
— Ты собираешься сообщить им, что будешь жить с другим мужчиной?
— О, да, они ведь столь наивны. Они будут думать: Ну, по крайней мере, он не будет жить в грехе с женщиной. Я им скажу, что мне надоело жить дома. Я хочу приходить домой, когда мне вздумается. И если они мне возразят, сказав, что я еще молод, слишком молод, я им отвечу: Да, молод, но не настолько, как некоторые убитые на Ипре и Сомме, черт побери. Сейчас, скажу я им, другие, новые времена. Двое мужчин, живущих в одной квартире в Блумсбери. Хотя, но это между нами, Кен, это не квартира. Это симпатичный домик полный книг и безделушек.
— Кто это? Я хочу знать, кто это.
— Ты уже спрашивал. “Определенная монотонность речи”. Какой негодяй-критик сказал это? Ах, ну да, это ведь был аноним в литературном приложении к “Таймс”, не так ли? Ну, последний поцелуй, и я должен бежать. Умираю с голода.