И вот я уж, тепло одетый, стою вместе со взрослыми на заснеженной поляне, что сразу же за школой возле березовой, сквозившей голыми ветвями рощи. На сооруженной плотниками трибуне, обтянутой кумачом, полыхает наше знамя. Справа от трибуны выстроились школьники с развернутыми транспарантами, слева стоят пять мужиков с ружьями. Вот как бабахнут-бабахнут!..
Дядя Ларион подымается на трибуну, обводит взглядом всех собравшихся, а мы все молчим, затаив дыхание. Вокруг тишина, пронизанная ноябрьским солнцем. Даже севшие на ближнюю березу вороны не решаются каркнуть.
Дядя Ларион стоит на трибуне без шапки, держится за белое древко флага и говорит своим глухим голосом:
— Вот это наше знамя, товарищи! Смотрите и знайте, что оно полито нашей кровью в борьбе за власть нашу Советскую. Мы несем и будем нести в веках это наше неугасимое рабоче-крестьянское знамя!
Я вздрогнул от первого залпа, а ворон будто ветром сдуло с березы.
Залп, еще залп.
Я смотрел, смотрел на знамя, на дядю Лариона, и он мне казался человеком, поймавшим молнию.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
На кубы
Еще до отъезда в Нарымскую тайгу отец сгонял в Угуй и привез бабушку Акулину, пожилую женщину, хорошо, не по-деревенски одетую, с манерами ненашенскими, а городскими. Позже от самой бабушки узнал я, что она родом угуйская, но долгое время жила на Дальнем Востоке. Муж ее был каким-то начальником железнодорожной службы. Там бабушка встретила революцию, испытала и японскую интервенцию, там же и похоронила мужа, расстрелянного белоказачьей бандой за саботаж и сотрудничество с большевиками.
— Ну вот, Григорьевна, — сказал отец бабушке Акулине, — считай, что ты дома. С ребятишками вот тут… Так что располагайся смело.
Бабушка Акулина мне понравилась сразу же — такая степенная, обходительная, внимательная к нам, ребятишкам. У меня она спросила:
— Ну, рассказывай, молодец-сорванец, кто тебя тут обижает? Или ты не из робкого десятка и сам за себя постоять умеешь?
Голос у нее приятный, неназойливый, без всякого там ехидства, как у некоторых наших деревенских крикливых бабенок. Она заглядывала мне в лицо спокойно-серыми, матерински улыбчивыми глазами, и от этого ее взгляда, от простых участливых слов мне стало вдруг хорошо, и я почувствовал себя надежно. В лице бабушки Акулины приобрел я еще одного друга. Замечательного друга. В этом я еще больше убедился, когда бабушка Акулина, порывшись в своем небольшом саквояжике, протянула мне что-то блестящее и сказала:
— Вот бери и не теряй. Это призовой значок моего погибшего мужа, Василия Николаича Воропаева. Он был настоящий человек. За революцию пострадал. О нем я тебе потом расскажу. Ладно?
Я принял из рук бабушки значок, и радости моей не было предела. Я с восторгом разглядывал блестящий красивый значок, где по синим шпалам, как по лестнице, мчался черный паровоз. Бабушка тут же мне и объяснила.
— Паровоз, — сказала она, — это паровая машина, и бежит она по чугунным рельсам, тянет за собою много-много вагонов и теплушек. Вот когда вырастешь, сам все увидишь, может, и поедешь далеко-далеко. Расти только, молодец-сорванец. Хорошо?
Много интересного, рассказывала мне потом бабушка Акулина о Дальнем Востоке, о дикой и суровой его природе, о медведях и тиграх, о диких кабанах и охоте на них. Рассказывала и о гибели мужа, Василия Николаевича. Я аж весь горел благородным гневом. Так и хотелось насмерть схватиться с теми проклятыми белобандитами. Ух, гады!..
Пройдет чуть больше десяти лет, и я, семнадцатилетний, буду заброшен судьбой на тот же Дальний Восток, где мне придется служить не один год. В мое отсутствие не станет бабушки Акулины. Из письма ко мне узнаю я о ее печальной кончине. В тот жестокий сорок четвертый год, истощенная от повседневных недоеданий, она тронется умом и в декабрьские лютые морозы выйдет из дому и по дороге на Угуй замерзнет. Я читал тогда эти скорбные строки и давился слезами. Нет уж больше моей бабушки Акулины — доброго, сердечного друга и человека. Не придется больше увидеть ее, рассказать о том, как побывал я на Дальнем Востоке, в тех местах, где жила она и где похоронен ее муж, именем которого назван полустанок — Воропаево…
Мама была недовольна, что отец едет бог знает куда.
— Дурака работа любит, — хмурила она брови. — На всю-то зиму в тайгу. Ишь чё! С больной-то ногой, да ешо там, не дай бог, где лесиной придавит. Будет тогда всем нам горе.
— Не прида-авит! — говорил отец и шутил: — Да я к тебе, моей губастой абаскальщине, хоть и с того света примчусь. Ей-бо!
— Тебе бы все смехунечки, — не принимала мама отцовской шутки. — Ты вот давай лучше о сене побеспокойся. Скотину-то надо будет чем-то кормить. Мы-то уж тут сами как-нибудь.
— Сено будет, — сказал отец. — А вот ты на дорогу мне что-нибудь сготовь.
— Сготовлю, голодным не отправлю, хотя ты такой ухарь… Шмар-то — их рази мало везде?