Менее чем за год до перехода русских войск через Дунай в городскую управу Подсинска, окружного центра Енисейской губернии, вошёл со стороны Соборной площади молодой мещанин среднего роста, лицом – цыган, одетый в голубую косоворотку навыпуск и чёрную пиджачную пару. Походка его была упругой, в небольшом теле чувствовалась сила и ловкость. Закрученные кверху усы придавали молодцеватости всему облику. Тонкие ноги обтягивали лаковые сапоги, голову покрывал картуз военного образца. Так одевались мастеровые. Но карие глаза под низкими бровями выдавали человека интеллигентного.
Швейцар при входе в вестибюль казённого здания привычно подставил ладонь под двухгривенный: «Благодарствую-с, Василь Фёдорыч! Милости прошу». Страж парадного крыльца отправлял простолюдинов к чёрному ходу, через задний двор, отделяя их от благородных «по одёжке». Этот же подсинец, с виду ремесленник, всегда давал на чай, будто барин. И как-то его проводил до выхода чиновник, назвав по имени-отчеству. В тот день для Василия путь в нужный ему кабинет был короче через двор. Однако при посещении управы он не пропускал случая всегда желанной для него встречи. Стены общего зала украшали картины художника Скорых. Василий сразу направился к автопортрету знаменитого за Уралом живописца. Он увидел себя, точно в зеркале, только постаревшим лет на тридцать. Сходство усилилось, когда «оригинал» снял картуз. У него, как у красочного отображения на холсте, волосы над невысоким смуглым лбом оказались светло-русыми. Живой двойник давно заметил странное свойство слегка прищуренных карих глаз художника. Если долго в них всматриваться, глаза на портрете начинали, казалось, наполняться какой-то мучительной мыслью. Подобное впечатление на окружающих производит человек, который пытается высказать что-то очень для него важное, но не может из-за немоты.
Василий надел фуражку, по-военному отдал честь изображению родного деда и, сокращая путь, направился в боковое крыло здания через двор.
Здесь было шумно, будто на гульбище, от толпившихся новобранцев, их приятелей и родственников и строгих «дядек», приехавших из воинских частей за пополнением. Вереница босых и оголённых по пояс двадцатилетних призывников медленно втекала в одноэтажную пристройку на врачебный отбор. Играла под осокорем гармошка, несколько пар отплясывало, пыля, кадриль. Слышался женский плач, но, в общем, настроение царило отчаянно-весёлое. Ведь не на двадцать пять лет «забривали» парней, как от Петра велось, и не на шестнадцать «милютинских», утверждённых Александром Николаевичем при восшествии на престол. Военная реформа сократила срок службы царской в армии до шести годочков. И небывало долгий мир убаюкал. Не считать же войнами замирение кавказских горцев и стычки со среднеазиатскими ханами и всадниками степей. Устранены и другие причины частой смертности среди солдатушек: прогоны сквозь строй, «кошки», кнуты и плети. Теперь даже за побег, коли дело до суда не дойдёт, – внушение розгами, не более пятидесяти «отеческих» ударов. А что до офицерской зуботычины, то какой русский без кулака усвоит устав! Русская голова без сотрясения думать не способна.
– Скорых! – послышался громкий оклик. Василий Фёдорович, пробираясь через толпу во дворе управы, завертел головой. С крыльца пристройки подзывал его пожилой прапорщик, сосед Паршиных. Офицерские погоны сирота-кантонист выслужил тяжким солдатским трудом на китайской границе. Всех заречных он знал в лицо. – Вась! Подь ко мне. Ты, Вась, по какой нужде здесь?
– Да вот казарменной жизни пришла пора испробовать. Двадцать стукнуло.
– Вот те раз! Аль не знаешь? Или забыл? Ты ж теперь единственный сын, от действительной освобождён.
– Да знаю, дядь Саш. Только хочется посмотреть, что там, за Енисеем, есть ли другие земли, кроме сибирской, да другие города, краше Подсинска.
– Ха, всё шутишь, – хохотнул прапорщик.