История принадлежит человеку. Это Скорина сегодня знает. Но ни о князьях, ни о королях, исключая библейских царей, Скорина не пишет, но что и тех и других он имеет в виду, кто этого не заметит? О правде перво-наперво заботясь, о справедливости прежде всего хлопоча, разве может он тем самым не включаться в разговор с нынешними держателями скипетра, жезла, меча как знаков славы, добродетели, могущества, правосудия? О справедливости, о чистоте помыслов, о ней радеет он сейчас, думая над предисловиями к «Премудрости божией» и «Царствам», где будут напечатаны законы Моисеевы. Законы для пользы посполитой, добра посполитого — не забывай о них князья летописных времен, то разве был бы в тех летописных временах один лишь произвол? И разве не чтение летописей, будто набрякших и поло-чанскими кровью и слезами, уже тогда, в Полоцке, нацеливало Франтишека на поиски справедливости, которую он ищет сейчас, которую хочет, наконец, утвердить как универсальный закон для Полоцка, Великого княжества, Европы, всего мира вообще? Ведь разве сделали до этого сечи и князья его Полоцк славным? Франциск знает, как широко и далеко простиралось когда-то Полоцкое княжество — аж до Менеска на юге, аж до Берестья на юго-западе, Новгород, Псков, Смоленск были его соседями на востоке. Одно из сильнейших до XIII столетия, Полоцкое княжество славилось и своей столицей, и Софеей, и вечевым колоколом, который, как в Новгороде и в Пскове, созывал люд на вече целых 400 лет — вплоть до получения городом Магдебургского права. Скорина принимает, как в чем-то отчасти и свою, славу Ефросиньи Полоцкой, Всеслава Полоцкого, Александра Невского, но разве может он принять, как свою славу, бешеную одержимость Свидригайлы, его опустошительное гарцевание от Крева до Заславля, от Борисова до Витебска, когда им, Свидригайлой, был утоплен в тонях Двины князь Михаил Иванович Гольшанский, а на высоком при-двинском городище сожжен митрополит Герасим?!
Правда, когда Франтишек вычитал однажды, что князь Андрей Полоцкий, один из семи сыновей Ольгерда, погиб на Ворскле в битве с татарами, он тогда жалел князя Андрея Полоцкого, и для него тогда меч Андрея Полоцкого, как меч любого воина-защитника, блистал над Ворсклою, отсвечивал на солнце героическою славою заступника земли Русской, хотя и был тот меч на то мгновение повержен в плакучую траву татарским мечом, копытом татарского копя. Если бы мог, Франтишек изъял бы.из истории всех разбойников, грабителей, хищников, разъяренно алчущих даровой наживы, навсегда бы стер со скрижалей бытия их имена. Не посей, а плоды возьми! Не взрасти, а полонянку в полюбовницы или в ясырь тащи! Не построй, а жилище сожги и пепел по ветру развей! Веди награбленных коней и волов — себе; вези мохнатые шкуры, белоснежные рулоны полотна, янтарный воск, тяжелые бочонки меда — себе... Пусть твой конь тащит, пусть твои слуги волокут все, что на хребет коня всброшено, все, что на плечи служек легло, поскольку право здесь одно — сильной руки, пудового кулака, разбойного меча магната или крымского хана, зачинщиков порубежной войны или тех, кто усмиряет эту войну, с одной стороны, именем великого князя Ивана III[55], а с другой — именем польского короля... Которого уже? Казимира? Яна Ольбрахта? Александра?
Жигимонта?.. Да сколько их еще будет — этих ж'иги-монтов?! Да придет ли конец тому, чтобы мутился разум в чаду пепелищ, слепли очи от пыли избитых копытами шляхов, забивались ноздри трупным смрадом? Андрей — сын Ольгерда. И он как будто путем Ольгерда скачет на подмогу Святославу Смоленскому[56]... А в памяти Скорины — слова над низкой входной дверью в библиотеку Краковской академии: «Plus ratio ovam vis»... «Больше разумом, чем силой». Но пока ведь все наоборот: больше силой, чем разумом!
Летописец смолкал. Летописец стыдился — перед людьми, перед своим временем и последующим. До такого затем не додумывались даже татары!..