Скорина и впрямь не знал, что время, в котором он живет, назовут средневековьем, эпохой тьмы и изуверства. Но вместе с тем, осуждая это время поисками разумных отношений человека к человеку, человека к обществу и закону и — наоборот — общества и закона к человеку, разве не показывал Скорина, что насильническое средневековье — не его время, не его, потому что зряшное, оскотиненное, дикое. Чего стыдился летописец, стыдился и Скорина. А где торжествовал летописец, торжествовал и Скорина. Святослав Смоленский был казнен князем Витовтом, и летописец морализовал: «Впадеся в яму, юже сотвори». Скорина пока еще не написал своего моралистического четырехстишья с образом той же ямы, которую лиходей вырыл ближнему своему, но падает в нее сам. Не написал, однако же напишет, попадая в зависимость от моралистики родных летописей и от христианского гуманизма Библии. Здесь же Франтишек — еще Франтишек, а не Франциск, — думал о другом: почему никто над Андреем Полоцким не учинил такого же суда, как Витовт над Святославом Смоленским? Ведь они же были сообщники! Хотя... Полоцк вскорости принял князем своим Витовта. И разве ж не становился его Полоцк славным, осуждая крамольного князя Андрея Ольгердовича бить поклоны Новгороду — на княжение проситься, у великого соседа искать защиты-сострадания — и тем самым как бы специально отправляя посрамленного князя на ратное поле над Ворсклой, где, словно в искупление грехов своей буйной молодости, и погибнет Андрей Полоцкий?..

...Франтишек любил, когда отец, встав раньше всех, а он имел обыкновение подниматься раньше всех, гулко топал по полу, поправляя возле стола скамейки и скамеечки, как бы заново создавая каждое утро особый мир благополучия и опрятности родного домовья. Отец обычно молчал — пышнобородый, степенный. Но его молчание понимал весь дом: в доме должно быть так, как молчит отец. «Важнее мера, чем вера», — если уж говорил отец Лукаш, выражая в этих словах убежденность купца, который вероисповеданий, странствуя по свету, навидался достаточно, а меру знал одну — выгодную купцу: кто оком не ухватит, тот мешком доплатит! Это вовсе не значит, что отцу Лукашу неведомы были меры Полоцка, Витебска, Смоленска, Москвы, Рижского берега, Гданьска, Мальборна. Купец обязан знать любую меру любой земли и любого города, чтобы перво-наперво его не обмерили и чтобы — при желании — самому обмерить, кого хочешь. «Оно испокон, — рассуждал обычно отец Лукаш, — на свете и веры разные и меры — разные». Только в разные веры Лукаш Скоринич менее всего вникал — не они кормили его, калиту его пополняли. Ему одно доподлинно известно, что ни в Полоцке, ни в Риге, не охаивая, не купишь, не расхваливая, не продашь. А ежели соль надобно взвесить, то клади ее на скалвы[57] тем же весом, что и воск, и в те же колокола[58], а тот, кто взвешивает, — прочь от скалвов, рукой не пособлять, колоколов не трогать. И еще Скоринич знал, что если он — купец, то волен ехать, идти, плыть водою, куда вздумается, будучи уверенным, что и жизнь его и скарб — в безопасности, что война не должна его касаться, поскольку забота купца — везти и довезти свой товар по назначению, и это его дело — двигаться верхом или пешим ходом, качаться в кибитке или трястись на открытой фуре, куда ему понадобится, и не встречать задержек и преград, будь то на дорогах или перед баштами, на воде или на суше. «Купцови чист путь винен быть!» — это слова отца. Чист на земле, чист на море, чист за морем!..

А сколько морей у его отца Лукаша было? Да столько, сколько их единила Двина, сколько их единил Оковский лес, дочерью которого отец Лукаш называл Двину. Но Оковский лес был отцом не только Двины, но и Волги, и Днепра. Не лес — легенда! «Три реки-сестрицы у одной матери-землицы, у одного отца рослого — леса Оковского!» — любил повторять Лукаш Скоринич. Отец Франтишека ни Иоанном Златоустом не был, ни Кириллом Туровским, но вон каким возвышенным слогом обращался к сердцу сыновнему, а через него и ко всем морям, к которым дочери Оковского леса спешили: и к Хвалишскому[59], куда семидесятые устьями матушка Волга впадает, и к Черному, куда Днепр вливается, и к Варяжскому[60], облюбованному их Двиной.

Двина! Ты — путь из варягов в греки, из греков — в варяги, в море Варяжское, Балтское! Полоцк, в том уже твоя слава, что вознес ты свои палаты под небеса на перевале славного пути из варягов в греки — сам ни полуваряг, ни полугрек, хотя где-то на полдороге из варягов в греки находишься. И уже славой этой полуваряжской, полугреческой ты как бы сам по себе покрылся, и она, слава твоя, тоже как бы сама по себе во всех землях света издавна принималась и вроде бы славою уже не была, поскольку пришла сюда сама по себе, осталась тут сама по себе. Но ведь — была, но ведь — есть!..

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь замечательных людей

Похожие книги