Почему же, конечно! Он поклялся. Станка едва стояла. Ей казалось вполне естественным, что она остается здесь.
— Я скажу маме, что переночевала у Коки.
В голове у нее опять все спуталось. Ее словно окутывал мягкий, бархатистый туман.
— Только… ты обещаешь быть хорошим?
Он поклялся. Ей и это показалось возможным и естественным. Она дрожала и жаждала чего-то необычайного. Они разделили диван. Посередине она устроила целую баррикаду из подушек. Ведь сколько раз они так спали днем на диване, и по нескольку человек.
— Отвернись… Нет, я так, в платье.
Она легла. Он хотел погасить свет.
— Не надо… оставь.
Она ждала. И тут вдруг ощутила леденящий страх и хотела вскочить.
— Нет, нет…
Миле опустился рядом с ней. Руки. Губы. Слезы. Господи боже! Нет… Ты моя маленькая женушка. Ах, довольно! Женушка… Нет, нет, умоляю тебя. Ах! Только тебя! Мамочка… Горе мне!
Тишина. Молчание. Бархатистый мрак. Слезы текут без рыданий. И тепло. И вялость. На губах вкус слез. И губам больно от поцелуев.
Около десяти часов утра Кока пришла, чтобы взять какие-то вещи в «клубе». Дверь не была заперта. Она одним взглядом окинула все: женское платье, диван. Станка еще спала. Кока повернулась и вышла. Миле вылез из-под одеяла и побежал за ней. Нагнал ее в передней.
— Погоди.
Кока обернулась. Оставшись с ней с глазу на глаз, он не знал, что сказать. Да и что бы он мог сказать? Она сама должна понять. То, что было между ними, было и прошло. По-товарищески. Он только хихикал как идиот. Коку это разозлило больше всего. Она стиснула кулак, поднялась на цыпочки и изо всей силы ударила его по щеке, оцарапав ему ногтем кожу. Он не рассердился. Все так же хихикал, хотя и чувствовал себя очень жалким, но не знал, как быть. Кока уже ушла. Он отер с лица кровь и вернулся в комнату. Станка все еще спала.
Репортеры собирались вяло, — только что умывшись, завтракая по дороге. Бурмаз, красный от горячих компрессов после утреннего бритья, напудренный до самых глаз, еще сонный и медлительный, принимал рукописи одну за другой, пробегал их одним глазом, проверял заголовок и отправлял дальше; этажом ниже линотипы стучали неровно и не спеша, стенограф в ожидании вызова из Загреба и Скопле беседовал с телефонисткой о вечерней прогулке; в подвале на полированном столе, подложив под голову стопку газет, спал помощник механика. Все было пусто и безжизненно: полы чистые, чернильницы, перья и пепельницы расставлены в порядке, стулья придвинуты к столам, корзины для бумаг пустые, и всюду разостлана белая бумага. Служитель пронес первую чашку горячего черного кофе. Входящие вносили с улицы на своих пальто и шляпах холод зимнего утра, а иногда и мокрую снежинку, которая тут же таяла.
«В то время как элегантные пары танцующих носились по залу под бешеные звуки джаза и бал «черное-белое» по своей фантазии и остроумию, по количеству изысканной публики обещал быть одним из очаровательнейших балов этого сезона, на площадке второго этажа разыгралась страшная и кровавая драма».
Бурмаз широко открыл и второй глаз — перо уже писало первые слова подзаголовка: «В то время как играл джаз…»