Только около полудня Станка решилась вернуться домой, и лишь после того, как Миле ее уверил, что так нужно, пока он устроит свои дела, найдет необходимые деньги и получит документы. Она шла с опущенной головой, держась возле самых домов. И шла не по улице Князя Михаила, на которой в это время дня было полно народу, а по мрачной улице Чика Любиной, мимо редких и скучных витрин оптовых торговцев. Собираясь домой, она думала, что ей будет страшно подходить к своей квартире. Между тем она ничего не ощущала, кроме легкой физической боли и подавленности. Она отнюдь не чувствовала себя другой, чем вчера, разве чуть смелее благодаря кольцу на руке. Сквозь эту едва ощутимую боль она видела все тот же мир, те же дома с побелевшими крышами, укутанных мужчин и женщин, куда-то спешивших в метель. А ведь она уже стала женщиной. Значит, все это одни только сказки. Или, может быть, то, важное, придет позднее? Наверное, так. Иначе почему бы столько говорили, столько мечтали о тайне любви, так бы ее жаждали? Она любила, но еще не постигла тайны, а лишь предчувствовала ее значение: эта боль — только начало. И ей показалось удивительным, что все начиналось с боли. И с боли постыдной, нечистой. Она вспомнила о той минуте с отвращением… горела лампочка… она закрыла глаза, и все-таки… Переходя через Театральную площадь, Станка не смела поднять головы, чтобы не прочли этого по ее лицу. А на лице, без сомнения, было написано. Около почты она почувствовала, что возврата быть не может, и ее наполнила острая радость. Перед воротами своего двора ее неприятно кольнуло, что она увидит Миле только вечером. В дверях квартиры ее встретила мать, изнуренная женщина в платке, с кружочками картофеля, налепленными на лбу от головной боли, которой она постоянно страдала, с недовольным и сердитым выражением лица, с красными руками, разъеденными щелоком. Стоя перед корытом, полным пеленок, она вытирала свои натруженные руки о рваный синий ситцевый фартук.
— Где это ты пропадаешь, барышня?
И в голосе, который хотел быть строгим, Станка почувствовала равнодушие и усталость. Она посмотрела на мать внимательнее: над левой бровью виднелся свежий синяк.
— Вот и я. — Голос Станки не был таким твердым, как бы ей хотелось. «Подрались, — подумала она, — и папы сейчас нет, да если и придет, то пьяный…» Она вздохнула и вдруг почувствовала желание бросить вызов. Раздеваясь, она стала выставлять напоказ руку с кольцом: ей захотелось, чтобы мать его увидела, начала бы расспрашивать, заставила бы все выложить, избила бы до полусмерти, сделала бы с ней что-то неслыханное после всего, что произошло, что-то унизительное, отчего она могла бы выплакаться — вдоволь, горячо, навзрыд. Но у матери, госпожи Ро́сы, были более срочные дела: она прибила, нехотя, словно по обязанности, своего мальчика, который явился домой весь мокрый, волоча за собой санки из елового дерева, сколоченные Андреем из ящика; потом запеленала младшую дочь, которая кричала до синевы на краю тахты, обложенная растрепанными подушками; наконец, со вздохом села у плиты, где шипели мокрые дрова, и начала чистить лук для приправы.
Вызывающее настроение Станки упало. Ей сделалось душно в этой маленькой кухне, полной всевозможных испарений квартиры, где жили вшестером. Она почувствовала себя приниженной. Но в то же время после смертельного страха, что все обнаружится, она ощутила и безумную радость от предвкушения того, что покинет раз и навсегда эти стены, покрытые купоросом, — потому что купорос дешевле самой дешевой зеленой краски, — эти поношенные старые вещи, этот запах вываренных бобов и застоявшегося щелока, что скоро у нее будет своя кровать, своя комната, белье из настоящего шелка, что она станет дамой, у нее будет прислуга, ванная, выложенная изразцами, что она будет путешествовать и, наконец, что она любит и любима. Она прошла в комнату отца, откуда могла следить за всем происходящим на кухне через стеклянную дверь и тонкую занавеску. Так, неподвижно вытянувшись на кровати, слегка взволнованная, Станка пролежала до самого обеда.
Утренние газеты, кроме двух главных, были беспощадны. В одной была помещена фотография Весы Н., названы имена Коки и Миле. Веса был изображен рядом с бобслеем на фоне зимнего пейзажа. Торжествующий, он прилетел к Коке с газетой в руках. Надо, говорил он, послать во все газеты, посвятившие этому делу две-три строки, не упомянув имен или поставив только инициалы, заявление, в котором «во имя правды» подробно изложить обстоятельства дела. Кока кричала, ругалась и с трудом уговорила его не делать этого. Молча, недовольный, он ушел с карманами, полными газет, и с грустью непризнанного героя раздавал их знакомым, которых встречал в то утро.