Перед ним, протягивая руки, стояла Александра с растрепавшимися волосами, по-юношески гибкая, в синем костюме. Байкич напрасно силился сказать хоть слово. Ее руки ждали его, он их взял, смущенно улыбнулся; раньше чем он пришел в себя, ее дыхание коснулось его лица, словно обещание поцелуя — стоило только поднять голову, — но он порывисто нагнулся и стал целовать ее руки. Поезд уже тронулся.
Он растерялся, не зная, что делать. Стоял — с горящим взором, сознавая свое поражение, — в узком и пустом коридоре вагона; в открытое окно врывались ветер и едкий дым паровоза. Он дышал прерывисто… и продолжал держать ее руки.
— Как хорошо, что вы меня встретили! — повторила Александра.
Взгляд ее был полон такой нежности, что Байкичу показалось, будто она его приласкала.
Надо было что-то сказать. Все равно что. Лишь бы почувствовать облегчение.
— Вы не завтракали?
Она готова была заняться чем угодно, лишь бы двинуться с места, не стоять так, вдвоем, в смущении, в этом узком коридоре. Александра пошла вперед; он поддерживал ее под руку, помогая проходить по коридорам и из вагона в вагон. При толчках поезда их поминутно бросало друг к другу, и он все крепче прижимал ее к себе. Это прикосновение стало причинять ей боль, но и эта боль доставляла ей теперь удовольствие — она воспринимала ее как ласку.
Вагон-ресторан был залит светом; на столиках стояли свежие цветы. Рекламные плакаты — пальмы и синее море или швейцарские гостиницы среди ледников — рассказывали о дальних краях, о беспечальной жизни, о бешеных деньгах и преходящей любви. Александра и Байкич заняли столик на двоих. Как только они сели, Александра со смехом оторвала гвоздику из букета в вазе и воткнула ее Байкичу в петлицу.
— Я иногда умею наслаждаться и в то же время быть сентиментальной.
— А я часто бываю таким… без наслаждения.
Он был недоволен собой. По лицу его пробежала тень. Он отвел глаза от Александры. А она стала смотреть в окно и несколько минут следила за отражением их лиц в толстом стекле; за окном простирались бескрайние кукурузные поля. Вдруг, стуча колесами, поезд прошел мимо сторожки: сторож, словно часовой, встречал и провожал поезд своим красным флажком; ставни еще были закрыты; в узеньком садике, за светло-зеленым забором горели на раннем солнце красные и желтые георгины. Садик мелькнул и исчез. И снова в клубах серого дыма стали проноситься мимо окна телеграфные столбы.
— Вы видели? — Александра дотронулась до руки Байкича кончиками пальцев (они были холодные).
Байкич вздрогнул. Он понял, что пережил в это мгновение нечто необычайное — что случается единственный раз в жизни, — коснувшись, хоть и с тоской в душе, самого совершенного счастья, какое дано человеку. И так мало нужно было для этого: садик, человек с флажком, на ставнях вырезанное сердце, юное сердце, он, Александра, высокое небо, невысказанные слова.
Александра первая пришла в себя. Положила сахар и стала наливать чай и молоко.
— Если бы мне довелось это пережить месяц тому назад… я бы жалел, что такие минуты не могут длиться вечно.
— А теперь не жалеете?
— Нет. К чему мне вечность? Да и в высшей степени глупо было бы желать… чтобы жизнь оставалась прежней.
— Или жизнь стала бы бесконечно глупой, если бы такое желание могло исполниться. Быть может, ценность жизни в том и заключается, что человеку не дано ее остановить. — И, помолчав немного: — И, может быть, так лучше.
— Может быть. — Байкич ощутил горечь. — Только не сердитесь, Алек, — для вас так было бы лучше потому, что иначе стало бы скучно, правда ведь? — Он почувствовал, что внутреннее напряжение ослабло. — Но есть люди, для которых это было бы лучше потому, что иначе муки длились бы без конца. Только представьте себе, что люди голодали бы вечно! А так — больно, но время проходит… и человек вместе с ним. Глупости! Наперекор всему я веду себя как ребенок. Простите меня!
— Почему наперекор всему?
— Это длинная история.
Надо было только начать. Но он не мог. С трудом порванные нити снова стали его опутывать.
Лишь теперь Александра заметила, как похудел Байкич: скулы торчат, под глазами темные круги, нос мраморно-белый, прозрачный.
— Вы много курите, — сказала она серьезно.
Он улыбнулся.
— И вы очень переменились за эти несколько месяцев, что мы не виделись.
Он снова улыбнулся.
— У меня были тяжелые переживания, — сказал он медленно. — Такие, от которых стареют. Я понял, что всходы этих родных полей не всегда достаются тем, кто их вспахивал, я понял, что за прекрасными словами кроются тяжкие преступления, что…
Байкич вдруг сообразил, что все, что он говорит, — слова, обычные громкие слова, лишенные смысла, и что Александра воспринимает их только как громкие слова. Он даже не уловил, по каким признакам угадал это — то ли по смущенной улыбке, то ли по пальцам, перебиравшим бахрому скатерти, или по всей ее фигуре. Он замолк, надеясь, что она начнет его расспрашивать, потребует объяснения. Но она словно почувствовала облегчение.
— Не знаю… но мне кажется, что вы ко всему… что вы чересчур чувствительны. Жизнь надо брать такой, какова она есть.