Когда это был Вильмонт, она могла зайти за ним в редакцию «Интернациональной литературы», чтобы поговорить с ним на обратном пути. Впрочем, будучи верной себе, она писала ему письма. Писала по-немецки, готическим шрифтом[81]. Она говорила, что Вильмонт похож на Рильке, что он напоминает ей Рильке, которого, кстати, она никогда и не видела. Вильмонт сердился: при чем тут Рильке? Но она ведь увлекалась Вильям-Вильмонтом, каким он представлялся ее воображению, – каким она его творила!
Вильмонт был отпрыском древнего рода, он сам мне рассказывал, что по одной линии он даже восходил к Мартину Лютеру, по другой – к митрополиту Филиппу. Митрополит был правдолюбец, правдоборец и, не приемля безобразий и беззаконий, чинимых опричниками, требовал отмены опричнины! Чем и вызвал гнев Ивана Грозного и был лишен сана и заточен в Тверском Отрочь-монастыре, где в 1569 году Малюта Скуратов удушил его по велению царя. За мученичество свое митрополит Филипп был причислен к лику святых…
Таковыми были предки. А потомок столь прославленных борцов за правду и истинную веру был просто милый, тихий московский интеллигент, в душе, быть может, и искавший все ту же истинную правду, но лишь в душе! Его житие пришлось на времена тоже суровые, и если бы он и был замучен, то посмертно к лику святых его бы не причислили, а разве что только к лику реабилитированных…
Да, Николаю Николаевичу досталась странная фамилия – Вильям, да еще Вильмонт! Но что поделаешь, если прапрабабки и прапрадеды вели себя столь непозволительно вольно, женясь и выходя замуж за кого им вздумалось, и теперь в их потомке текла кровь и французов, и поляков, и немцев, и шотландцев, и русских – словом, как он сам шутил: «Не кровь – коктейль!!!»
Он был блондинистый, голубоглазый, склонный тогда уже, в годы знакомства с Мариной Ивановной, к излишней полноте. В нем было одновременно что-то и от Пьера Безухова, и от мистера Пиквика. Голос у него был какой-то особый, очень тонкий, капризный, и, казалось, вот-вот сломится на высокой ноте.
Он был близорук, рассеян и, должно быть, позже всех догадался о чувствах, питаемых к нему Мариной Ивановной, и был этим, как казалось нам, смущен и иной раз сердился на Бориса Леонидовича, когда тот перепоручал ему иные заботы о Марине Ивановне, говоря: «Коля это сделает, Коля все знает, он все может…» Николай Николаевич был знатоком поэзии, сам в молодости писал стихи и с юных лет был не просто дружески, но семейно связан с Пастернаком. Он был специалистом по немецкой литературе, переводил, писал статьи; в то время как раз появилась в печати одна из его работ о Томасе Манне, а для Марины Ивановны немецкая литература – дом родной! Да и вообще ей было интересно с Николаем Николаевичем…
Интересно было Марине Ивановне и с Тарковским… Он рассказывал, как однажды Марина Ивановна позвонила ему в два часа ночи. Он только проводил ее из гостей и был напуган, думая, что с ней что-нибудь случилось, но ничего с ней не случилось, а у нее просто оказался его платок. Какой платок? И что за надобность звонить об этом ночью?! Его носовой платок, и метка его, «А.Т.» Но у него нет платков с меткой – его платки никто никогда не метил! Нет, у нее в руках его платок, и на нем его метка, и она сейчас же должна вернуть ему платок.
– Но вы с ума сошли, Марина, уже два часа ночи, пока вы доберетесь, будет три, а потом вас надо провожать!.. И зачем мне этот платок, я приду за ним к вам завтра, если вы этого хотите.
Нет, она сейчас должна вернуть платок, пусть ждет. И положила трубку. И принесла платок, на котором действительно стояла метка, были вышиты инициалы «А.Т.».
Должно быть, ей было необходимо видеть его именно в тот момент, а не завтра – так она задумала, так ей вообразилось…
Когда-то давно Марина Ивановна сказала:
Но это было все же не всегда и не совсем так. Умница Тата легко смотрела на увлечение Марины Ивановны, но все же и она (как мне казалось) время от времени «поскрипывала».
А Тоня Тарковская[82], должно быть, и вправду ревновала. Это было милое, доброе и, видно, наивное существо. Она уверяла, что ожерелье, которое ей подарила Марина Ивановна, – душит, и она не может его носить, и что Марина Ивановна чернокнижница и знает наговор, и что достаточно только взглянуть в ее колдовские зеленые глаза, чтобы понять это.
Как-то у нас на Конюшках зашел разговор о той самой книге Сигрид Ундсет «Кристин, дочь Лавранса», которую Марина Ивановна так любила. Мы все тогда читали этот роман, и я сказала, что любовь Кристин кажется мне несколько надуманной: эта безумная страсть, убийство, колдовство – все ради того, чтобы любимый мужчина был с тобой! Марина Ивановна возразила, что в наш век любовь просто выродилась и люди разучились любить. Это как если бы художник рисовал не красками, а водой, которой он смыл палитру. И добавила, что, по ее мнению, образ Кристин самый яркий из женских образов, созданных во всей мировой литературе за все века.