Но я совсем не помню об этой встрече у Вильмонтов, и Вильмонты не помнят. Должно быть, просто был один из тех вечеров, когда мы собирались вместе.
Но вот вечер у Марины Ивановны на Покровском бульваре помню, и запись есть. В этот вечер Марина Ивановна читала нам Бодлера. Мы были у нее вдвоем с Тарасенковым.
И такие это были ее стихи, такое ее видение, ее ощущение, ее восприятие жизни и земного бытия! Это, как она сама сказала о переводах: «Две вариации на одну тему, два видения одной вещи, два свидетельства одного видения…» – что и составляет, быть может, суть высокого и истинного искусства перевода. И то, что она говорила о переводах Пушкина на французский язык, мне думается, вполне можно отнести и к переводам Бодлера на русский: «Главное, что хотелось, – возможно ближе следовать Пушкину, но следовать не рабски, что неминуемо заставило бы меня оставаться
Бодлер был близок ей, должно быть, своим бунтарством, своим вольным обращением со стихом. «Перекличка веков устами поэтов…» – записала я слова Марины Ивановны. Она говорила, что великие поэты подобны вехам, подобны верстовым столбам на пути, уводящем нас в глубь времен, в отмершие века! Не будь Гомера, что нам осталось бы? Немые глыбы развалин, безрукие неговорящие Венеры! Живое слово доносит нам из тьмы веков события, переживания и судьбы. И что, собственно говоря, изменилось в мире с той поры, как мир стоит? Ведь, в сущности, все было! И революции, и гильотины, и инквизиция, и братоубийственные войны, измены, предательства, любовь, надежда, ненависть и месть, несбывшиеся жизни… И что бы ни придумало человечество, какие бы идеи ни обуревали его, а в общем-то, все было, все так или иначе было!.. И как единственный и неизбежный выход из этой вечной карусели – смерть!
И как-то по-особому после всего, что говорила она, звучали строфы «Плаванья», которые она тогда читала, или это мне казалось, или кажется теперь…
И, как всегда при встречах с Мариной Ивановной, тоскливо щемило сердце, ледяным холодом вечности веяло с ее высот, встреча с ней растравляла душу и растревоживала лениво спящий ум и заставляла думать о том, о чем не очень-то хотелось думать… И то ли от незрелости, то ли от необдержанности знаниями, от неумения мыслить и видеть все вокруг без шор, которые на нас надели еще в школе, но так хотелось верить, а главное – верилось в то, что мы совсем иные, что мы единственные в мире и строим совершенный мир, и мы его построим, и воспитаем совершеннейшего человека на совершеннейшей земле! А что вокруг не так приглядно – то что же делать, опять же, в школе нас учили: лес рубят – щепки летят. И добровольно сами превращались в щепки…
Марина Ивановна читала нам Бодлера, перед лицом стылого, заиндевевшего окна, убранного пушистыми белыми лапами елей, на которых вспыхивали желтые огоньки невидимых свечек, зажженных единственной электрической лампочкой, болтавшейся под потолком.
И так просились сюда эти стихи, но Борис Леонидович их тогда еще не написал…
Четырехногий стол стоял впритык к покрытому инеем окну, за которым не видно было света Божьего. Марина Ивановна в стареньком фартуке и, как всегда, отсутствуя в своем присутствии, поила нас чаем. Мне был налит чай в той самой странной, какой-то древней, из темного металла чашке, и я под насмешливо-ироническим взглядом Мура боялась к ней притронуться и ждала, когда остынет чай.