В мае Марине Ивановне все еще не ясна судьба ее книги, и она просит Асеева, с которым дружит, поговорить в издательстве. С Асеевым считаются, он сталинский лауреат. Он говорит в издательстве, но с кем? И что говорят ему? Из дневника Мура нам известно только, что Асеев советует Марине Ивановне, так как «стихов не берут», а ей очень нужны деньги, составить срочно книгу переводов. Книга переводов сразу получит одобрение, и ей выплатят двадцать пять процентов гонорара.
Но что означают слова Асеева «стихов не берут»? Сейчас не берут или вообще не берут?
Одно мы только знаем – рукопись Марине Ивановне не возвращают, а Марина Ивановна часто бывает в издательстве, она связана переводческой работой с издательством, и если бы книга была окончательно зарезана, то ей бы отдали ее папку со стихами. А ей не отдали, и папка эта, когда уже не будет в живых Марины Ивановны и когда в октябре немцы будут стоять под Москвой, окажется на Урале – в Красноуфимске, куда эвакуируют Гослитиздат. Там, в Красноуфимске, в одной из комнат, в углу, среди сваленных в кучу рукописей, вывезенных из Москвы, будет валяться и папка со стихами Марины Ивановны с ее правкой!
Подберет эту папку детская писательница Елена Благинина.
На Рождество, где-то между 7 и 14 января, Марина Ивановна была у нас на Конюшках в гостях, и шел разговор о книге. Но записи у меня нет, говорится только, что Тарасенков настроен, как всегда, оптимистично и уверяет, что свет клином на Зелинском не сошелся и книга обязательно увидит свет, а подробностей память не доносит. И как же я кляну себя теперь – ведь могла же все записывать! Но записала о другом. В этот вечер Марина Ивановна читала «Поэму Конца», мою самую любимую ее поэму. Были Вильмонты. Как-то так повелось: мы – к ним, когда у них Марина Ивановна, они – к нам, когда она у нас. Кто-то потушил свет, и комната освещалась только горящими в камине поленьями. Марина Ивановна сидела на скамеечке близ огня в сером платье, седая, впрочем, от огня не седая – огневая, охваченная огненным светом. Подол платья она натянула на колени, колени обхватила руками, сцепив пальцы, а сама – из кольца своих рук, из платья, из себя, от себя куда-то – туда, в огонь, в устье камина, в черное жерло трубы…
Как она читала? Не берусь описывать. Я уже говорила, что читала она очень просто, не заботясь о том, какое производит впечатление. Читала, казалось бы, для себя, как бы на слух проверяя себя. Одно могу сказать: что чтение ее производило сильнейшее впечатление, и не только от того,
– «Тишина, ты – лучшее из всего, что слышал…» – промолвила она. – Молчать рядом, молчать вместе – это больше, чем говорить… Как это иногда надо, чтобы кто-то рядом молчал!..
И снова тишина, и снова никто не смеет ее нарушить, и только отчетливо слышно, как по паркету барабанят капли воды из бутылок, подвешенных по углам подоконников. Я забыла их опорожнить.
Мур сидел у моего письменного стола, облокотившись на него, подперев голову кулаком, и, пока мать читала, не отрываясь глядел в камин. Я не раз наблюдала за ним, когда Марина Ивановна читала стихи, – ему было всегда скучно, ему приходилось по многу раз слушать одно и то же, она ведь с детских лет водила его всюду за собой. Он обычно старался уткнуться в книгу, в журнал, в газету, но, когда мать кончала читать и он видел, какое впечатление производят ее стихи, выражение лица его менялось – удовлетворение, что-то вызывающе победоносное было в его взгляде, казалось, он по-мальчишески сейчас покажет всем нам язык: «Ну что, мол, выкусили?»
Но на этот раз он не скучал и, может быть, даже слушал внимательно или просто был сосредоточен на чем-то своем. Быть может, решал эту непостижимую задачу – «формализм», «стихи тотально оторваны от жизни», но почему же тогда?..