– Медвежат? Ты, наверное, забыла, почему я приходила на берег озера со знахаркой в Шимкине, о чем просила Ведяву? – засмеялась Варя.
Лес затих. Вирява опустилась обратно на свой древесный трон.
– Сам с ней разговаривай, Сыре Овто. Надоело пустословить!
Сыре Овто втянул лесной воздух, шумно и долго выдохнул.
– Не жену себе ищет молодой Овто, а мать для своих медвежат. Беда у него стряслась. Умерла его супруга, едва начав второй век отживать. Согласишься – и погибели избежишь, и большую услугу медвежьему роду окажешь, – склонил голову древний зверь. – Девочку с собой можешь взять. Примем ее как родную. Знаем, что сердцем ты к ней привязалась…
Еще тише стало в лесу. Только далекое солнце играло на шкуре медведя, пронзало панар Вирявы, плескалось в ее зеленых глазах, глядящих на медведя сочувственно и тоскливо.
– Мне надо подумать, – тихо сказала Варя.
– Срок тебе на раздумье даем – до заката! – заключила Вирява, махнула рукавом и исчезла.
Древний медведь поклонился, лег в листву и слился с ней, точно и не было его. Остались лишь две рыжие белки. Они прыгнули под ноги Варе и побежали вперед, указывая обратный путь.
Ульяна лежала в беспамятстве, в жарком бреду три дня. Три дня читала над ней ворожея заговоры, три дня сестры обтирали ее и поили ведьпря[83]. Три дня назад ходила Ульяна в лес за сорока травами для отваров. Далеко зашла, как обычай велит, – чтобы петухов родного села не было слышно. Себя не жалела, против солнца перед нужным цветком вставала, чтобы тень на него не падала, целебной силы не лишала. А как вернулась – так и осела во дворе, порога дома не переступив.
Ворожея и лоб Ульяне обдувала, и руки к горячему телу прикладывала – ничего не помогало. Последнее средство осталось у знахарки. Попросила принести нож и самым лезвием у пупа, и внизу живота, и на груди кожу крест-накрест до белых полос продавила, ни капельки крови не пролив. Пошептала быстро-быстро, а потом матери Ульяны наказала:
– Не встанет завтра твоя тейтерь[84] – скажешь мужу, чтоб отвез ее в лес. Видать, осерчала на Ульяну сама Вирява-матушка, допустила к ней алганжея[85]. Если кто его с Ульянки и сгонит, так только Лесная хозяйка, коли простит. А не простит – знать, тейтерьке уготовлено помереть молодой.
Как забрезжило утро, пришла матушка на Ульяну поглядеть да криком крикнула: залегли под глазами любимой дочери черные тени, а кожа стала белой, точно Назаромпаз укрыл инеем. Позвала она тогда мужа, перенесли они Ульяну на телегу, уложили мягко.
– Отвези нашу тейтерьку подальше в лес, чтоб Вирява-матушка ее увидела, когда свои владения обходить будет, – с плачем попросила она.
Тот лишь кивнул, потемнел лицом и тихонько повез дочку со двора:
– Осторожно беги, лошадушка, не тряси нашу Ульянушку…
Завез он Ульяну в дальнюю кереметь[86], разложил снедь, поставил пиво, зажег родовую свечу, совершил молебен: глядишь, помогут предки Ульяне, уговорят Виряву согнать алганжея. Скрепя сердце, постарев за миг на семь лет, оставил тейтерьку любимую в лесу – на милость Лесной хозяйки.
Ульяна открыла глаза, осмотрелась – не в родном она доме, а в чужом, большом, богатом. Не на лавке – на полатях лежит. Чуть пошевелилась, как из сеней юноша появился. Плечами проход закрывает, головой в высокий потолок чуть ли не упирается.
– Шумбрат, Ульяна! – тихо вроде сказал, только от голоса его посуда загремела.
Хотела ему Ульяна ответить, но не смогла: в горло точно песка насыпали.
– Не говори, Ульянушка, рано тебе еще! – ласково сказал, только от голоса его стены ходуном заходили. – Выпросил я у Вирявы тебе прощение, прогнала она алганжея, да много вреда он успел тебе причинить.
Так сказал – ближе подошел, а под ним половицы стоном отозвались.
Ульяна глянула вниз: не ногами парень шагает – медвежьими лапами. Загривок у него бурый, на голове – не волосы, а шерсть густая, шелковистая.
– Овто-батюшка, не губи! – прошептала Ульяна, скатилась с полатей и в ноги медведю упала.
– Какой же я тебе батюшка! – рассмеялся медведь, так что изба кашлем зашлась. – Батюшка со старшим братом за рыбой пошли, а меня с тобой нянькой оставили. – И ручищу протянул.
Ульяна оперлась о его ладонь, зажмурилась от страха: вот сейчас раздавит руку медведь. Для него ее косточки не крепче ореховой скорлупки будут. Только чувствует – кожа-то у Овто голая, мягкая и теплая, как остывающая печка. И бережно держит – будто сонную бабочку. В лицо Овто взглянуть не посмела, так он сам перед ней на одно колено опустился, заглянул под растрепанные волосы. Добрые глаза у него оказались, карие, смеются ласково.