Я вертел головой и лупился на снежную плотность, вымогая просветы и словно бы протирая глазами в этой сахарной вате дыру. Наконец в появившихся под крылом полыньях показались далекие складки причудливо скомканной скатерти – горы. Я узнал Геленджикскую бухту.
Fett Nummer Ein, по данным радиоразведки, должен был появиться на юго-востоке, со стороны большого порта Туапсе. Я сделал круг в прозрачно-голубой прослойке облачного пирога и дирижерскими движениями приказал надрессированному Ханике пустить бензин из подвесного бака в самолетную утробу – потыкал пальцем вниз и тотчас же подергал за незримые сосцы, как будто доя опрокинутую кверху брюхом корову. Ох уж эта чугунная капля под пузом – с ней особо не покувыркаешься: отнимает десятую часть твоей скорости, превращает тебя из стрижа в грузноватую утку, и вообще мне сейчас битый час предстоит жить по тройственной формуле: осторожность – внимание – терпение.
Быть невидимкой в ареале гнездования русских – это отдельное воздушное искусство: засветки на солнце, лоцирования в непроглядных массивах кучевых облаков, движения посолонь и против часовой, непогрешимой смены курса, этажей в ответ на появление новых и возвращение старых соколиных патрулей. И вот в той акварельной мути горизонта, где атмосфера и вода бесцветно растворяются друг в друге, возникает едва различимая, даже как бы миражная точка. Тотчас же воздеваю указующий перст – не спускающий глаз с меня Ханика богомольно кивает. Если это тот самый крылатый вагон, вряд ли знатные красные путешествуют без соответствующего их значению эскорта. Так и есть: над плывущим к акватории порта китом проявляются абрисы меньших – четырех элегантных и стремительных «аэрокобр».
Мы встаем на широкий вираж, позволяя им двигаться резко прочерченным царским маршрутом; пропускаем парадный их строй под крылом, оставаясь незримыми над снеговыми нашлепками туч и давая эскорту почувствовать близость ковровой дорожки. Поворачиваю в сторону солнца, любуюсь построенным, без изъяна сошедшимся всем: солнце лупит потоком лучей в полынью, засветив меня с Ханикой до совершенной незримости, заливая иванов с хвоста и наполнив сгущенным, отупляющим жаром прозрачные их фонари, – и, открыв для гашения избыточной скорости створки своего радиатора, обрываюсь на них с высоты, как груженая вагонетка по бремсбергу. По лучу нисходящего света загоняю себя между бронзовых «аэрокобр», все равно что недвижно висящих в голубой пустоте, так они околдованно-сонно плывут и относятся за спину, все еще не увидев меня, все еще не постигнув, что же это такое увидели. Обреченная туша сановного «дугласа» с чередою квадратных окошек заполняет жирующим лоском прицельную линзу – со столярской сноровкой вбиваю в нее вереницу кипящих гвоздей. От дельфиньего носа ее до хвоста пробегают искристые розоватые вспышки – и, как будто уже не могущий не вонзиться в нее на разлете, продолжаю давить на гашетку, выдирая из туши зеленые клочья, разворачивая внутренности до живой сердцевины, до разноса в куски… Попадаю в поток от пропеллера мотогондолы – Минки-Пинки так мощно трясет, что мои раскаленные метки фонтанными брызгами разлетаются в стороны от задымившей и как будто когтями изорванной жирной добычи, и еще через миг я вхожу в шквальный мусорный ветер – иссекут, искромсают осколки, угодят не в то горло сейчас… На пределе сближения выдираю машину из этого шквала на спасительную вертикаль, возношусь над горящим космическим телом, видя, как безутешные «аэрокобры» строят что-то подобное страшной зворыгинской лестнице и что Ханика преданно мне во всем подражает, возносясь вслед за мною на тот же этаж колокольни.
Пара «аэрокобр» через миг будет там же, где он, – задираю тюльпановый нос в перевес, опрокидываюсь вспять и пикирую вплоть до самой воды, оставляя бессильных иванов в далекой слепой вышине. Припустив на восток, оборачиваюсь: верный Ханика мчится за мной, а полого идущий в могилу дымящийся «дуглас» бьется брюхом о водную толщу и подскакивает всей своей обтекаемой тушей, как большое морское животное, что выбрасывается в смертной муке на берег.