Этот гнев на того, кто решил, что ты должен жить так, не иначе, мог выплескиваться на поверхность, наверное, только в уродливых формах: воровство хлебных паек у своих же собратьев, воровство на базарах, в трамваях, на станциях, смертный бой с каждым, кто не был так обнесчастен, как ты, кто лоснится от сытости или замаслился от потоков родительской ласки. По первой – незаметно, нестрашно вырывалась наружу закипавшая злоба: жидковат еще был сирота для того, чтобы ранить человека всерьез или даже убить, а потом – по наклонной, неостановимо. И Григорий, наверное, тоже должен был плохо кончить – путешествуя в аккумуляторных ящиках под грохочущим днищем зеленых и красных вагонов. Он, наверное, мог вообще не добраться до невиданной, непредставимой Москвы, совершенно сомлев под размеренный, убаюкивающий перестук поездного железа и упав под колеса. Побирался на станциях, находил и выкапывал с пацанами картошку из холодной, расквашенной обложными дождями осенней земли – слизневидные блеклые клубни, которые расползались в руках, но когда станешь печь на железном листе, вмиг закружит башку, рот наполнится пресной водянистой слюной и сосуще прихватит нутро от манящего запаха…

Он попал в воровскую семью и немедленно следом – под метлу милицейской облавы: не утоп, не сорвался с водосточной трубы, по которой блатные учили забираться в квартиры. В этот раз он попал в ФЗУ при литейном заводе и там – под стеклянные иллюминаторы пожилого, изящно-худого человека в хорошем костюме и рубашке с заломленными уголками крахмального воротника: «Это что у тебя?» Смастерил из дощечек и проволок что-то наподобие биплана – человек улыбался корявой поделке и тому, что в нее мокроносый фабзаяц вложил. Это был Александр Кириллыч Зиланов, он заведовал многими школами для рабоче-крестьянских сирот. Он давал Гришке книги, дом его был, казалось, построен из книг, и Зворыгину было дозволено брать из рассохшихся старых шкафов и с бамбуковых этажерок любую – кирпичи для закладки того, что захочет он выстроить сам. Тяжеленные энциклопедии восхождений, полетов, открытий, орнитоптеров, аэропланов, ледовитых пустынь, атмосферных явлений, человеческих мускулов, кроющих перьев… Первым делом выклевывал все о законах пребывания твердого тела в воздушной среде: как же был оперен человек, что за внешние силы отрывают его от земли, подымают, несут, разгоняют… А потом были аэроклуб, и военная авиашкола, и война, для которой в его бытии было все предыдущее.

Отдал все, что имел за зубами, душой, ничего не успел передать, потому что уже занимался в перечеркнутом накрест бумажными лентами небе рассвет. Под его говорение Ника уснула, как он сам на печи рядом с бабкой Настасьей, и наполненно, опустошенно спала – вовсе не головой у него на груди, а по-детски, ничком, предпочтя его жесткому мясу пуховое море, но ладонь ее бдительно, крепко сжимала его неподвижную руку и как будто готова была всею силою стиснуть ее, только он шевельнется, – так боялась его и во сне отпустить. И в лице ее, глупом, с некрасиво и жалко приоткрывшимся ртом, все равно стойко теплилось непримиримое требование: ты не смей от меня отрываться, ты не смей от меня его – слышишь? – насовсем отрывать. И такую почуял Зворыгин несказанную жалость от того, что едва началась их священная взаимовросшая жизнь, как уже пресекается.

Секундник тащил за собою минутную стрелку к нулю – и в расчетное время что-то нечеловечески властное то ли вдунуло, то ли раздуло в Зворыгине вечную тягу, заставляя болезненно, точно голыми нервами, ощутить пустоту вместо ручки и сектора газа в ладонях.

Только он ворохнулся, напрасно стараясь не нарушить сторожкий сон Ники, как ударило в ней мягким маленьким молотом сердце: встрепенувшись, вцепилась в него и, отпущенной вербной хворостинкой взлетев, вмиг нашла наказание свое закричавшими злыми глазами.

Через полчаса выехали с Ахмет-ханом и Ленькой на «додже – три четверти» и катили с урчанием по затянутым девственно-чистой голубой дымкой улицам, что неостановимо разматывали их, точно бинт, отдираемый от не зажившей, не прижившейся кожи рывками. Быстро вырвались за город. На закате теснились тяжелые фиолетово-черные тучи, как встающие дыбом плавучие глыбы в ледоход на великой реке. Из тумана навстречу выплывали фигуры в полотняных платках, тяжких ватниках и мужицких пудовых бухыкающих сапогах – шли и шли из тумана в туман истомленные женщины с испитыми, прогоркшими лицами, с заплечными мешками, граблями, лопатами, и казались Зворыгину все как одна безутешными матерями и вдовами: уж таков вечный облик женщин русского простонародья, – и такие же смирно-печальные проплывали корявые яблони, то по грудь, то по шею закутавшись в дымку, а при тихо ворчащем моторе было слышно глухие удары срывавшихся с веток невидимых яблок, хлобыставших о землю так, что делалось больно в груди.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги