– Н-ну, х-ху-удожники, – выдохнул наконец Балобан.
А из леса тем временем выперся крупнотелый медведеподобный мужик из «отцов» – уж конечно, в промасленном комбинезоне механика, с трехаршинной березовой жердью на могучем покатом плече и в белесой от пота пилотке на голой, как колено, башке.
– Полковой наш Кулибин – Фарафонов Никифор Семенович, – счел своим долгом сообщить Зворыгин. – Надо будет – «эрэс» от «Катюши» мне под пузо подвесит. Надо будет – весь полк, как иголку в стогу, потеряет. Стесняюсь предложить – возьмите на заметку, товарищ генерал. Считаю, достоин высокого ордена.
– Ну понял, – буркнул Балобан. – А командиры автобатов как – тебя еще не разорвали? За создаваемый затор?
– Да они больше крестятся, – хмыкнул Зворыгин, – когда на шоссе наши «кобры» увидят. Хотя все коммунисты поголовно. А вообще мы их особо не задерживаем – что нам? Нам бы три километра такого шоссе – тут не полк, а дивизию можно было бы спрятать. Разрешите идти? Мой черед – на охоту.
– Стоять, коли я, командарм, самолично к тебе в гости пожаловал. Глянь сюда. – Балобан разложил на коленях трехверстку. – Ты Любимовку знаешь?
– А как же? Крутились над ней – ихних асов-волков на дуэль вызывали.
– А с Тюльпаном чего – не закроешь никак старый счет?
– Не имел такой радости – встретиться лично.
– Ничего, повидаетесь. В общем, так: перебрасывай полк свой в Любимовку. Там от немцев остался комфортабельный аэродром. А суть дела, Зворыгин, заключается в том…
Счет их рос каждый день. В тех же самых воздушных пространствах – над седой и морщинистой крымской землей, над руинами сталинских, мариупольских и таганрогских заводов, над египетскою красотой терриконов Донбасса – барражировал, рыскал и
Борх себе ставил новые метки на киль, и Зворыгин накрашивал на фюзеляж трафаретные звездочки. Борх, упав ниоткуда, распарывал брюхо железным «Илюшам», и Зворыгин вдевал свою «кобру» в просветы защитного круга «лаптежников», точно нитку в ушко. Борх свободно-безжалостно резал прославленных сталинских соколов, и Зворыгин показывал кое-что остроумное знатным «шварценвольфам» и «мельдерсам». Так и двигались оба по разным дорожкам, но как будто бы и восходили по склонам воздушной горы и должны были рано или поздно сойтись на вершине.
Вот он, изжелта-серый квадрат превосходного летного поля, – лишь неделю назад тут стояла эскадра Тюльпана. Капитально поляну обустроили немцы, будто век собрались тут хозяйствовать. Совладал с осязаемым боковиком, развернулся, поймал полосу – желто-серая масса земли разбивается на отдельные кустики, кочки, былинки; тронув ровную, словно доска, полосу каучуком трех точек, подымая клубы серой шелковой пыли, добавляет он газа и катит стороною назад в свой квадрат, где стоял, может быть, «мессершмитт» с красным носом-цветком, а теперь стоит вечный Семеныч – воплощением нормальной, незыблемой жизни… И вдруг соскользнула стальная нога ровно как с крутояра в пустое, провалилась в недвижную, твердую землю едва не по самую плоскость и треснула. Отстегнув парашют, привязные ремни, спрыгнул на обожженную, крепкую землю, словно уж сомневаясь теперь, что удержит. Оскользнул узнающим скучным взглядом свою скособоченную, как бы начавшую тонуть и тотчас же увязшую во вновь схватившейся земле «аэрокобру». Так лошадь на ходу проваливается одной ногой в сурчиную нору, но для машины перелом конечности – это не больше, чем сломавшаяся ножка табуретки, разве только слесарской работы Семенычу привалило, как грешнику – покаянных поклонов.
– Обломались, мазурики! – подхватился Семеныч. – Что вы стали, мерзавцы?! Ну, пошел за лопатой – подкопать ее надо, видишь, в землю ушла – так, в раскачку, не выручишь. Развели командиру болото! Ладно, сам виноват, как последний мошенник. Ты, Григорий, прости – не сберег. От протечек такое, должно, – фрицы, стервы, подгадили. Столько слили горючки сюда…